«Все равно больно, доктор, — сказала Грация. — Если бы я родилась такой, тогда, может быть… Но я калекой стала… Есть разница?»
Доктор ее не услышал. Прикрыл глаза. «Если бы ты видела, как Гарринча мчался к чужим воротам. Ах! Ураган, смерч, пантера — все вместе. Его не могли ни догнать, ни остановить. Ни обмануть, ни обвести. Мяч был словно привязан к нему. Его хватали за рубашку и били. Футбольными бутсами и кулаками. Куда и как придется. Слышишь? Били калеку по искалеченным ногам. А он все равно…»
«Хорошо, — сказала Грация, — я тоже начну играть в футбол. Спасибо за совет, доктор. Поеду в Бразилию и… Нет? Но что, что мне делать?!» — закричала она.
Вольский пожал плечами: «Что хочешь, то и делай. Я хирург. Я свое дело завершил достойно. Какие ко мне претензии? А дальше — твои проблемы. Хочешь, уезжай куда-нибудь, где тебя не знали прежде. Не желаешь — оставайся, но смени прическу. Перекрась волосы. Обратись в магометанство или стань католичкой. Ну, что еще? Надень маску, ходи в ней, не снимая. Возьми другое имя…»
«Вот это потрясающая идея, — с грустью произнесла Галя. — Я, мол, не я…»
Глава пятая
Хозяйка не подвела: литровую банку с молоком для Белки и щенят, как обещала, поставила на крыльце, в уголке, зачем-то накрыв ее разлапистым и мохнатым изнутри листом лопуха. С крыльца было хорошо слышно, как у соседей негромко и протяжно, словно выводя незамысловатую древнюю мелодию, скрипит тележка. Над сплошным дощатым забором проплыла высокая — крепостной башней — марлевая повязка на голове старшей официантки Зинаиды Прокофьевны.
— Богато живут, — сказала за спиной Грации хозяйка и зевнула. — Ковров четыре штуки и шифоньеров с хрусталем два.
Грация обернулась. Хозяйка вписывалась в проем дверей, как в раму картины под названием «Зависть»: поджатые бесцветные губы, прищуренные глаза и прокурорски нацеленный в сторону соседки острый нос. Руки хозяйка сложила на животе, и они, толстые, сильные, спокойные, казалось, принадлежали не ей, а существовали в особой, отдельной жизни.
Надо было бы возразить: разве четыре ковра в наши дни — богатство? И теперь, дорогая моя, не хрусталь показатель, а нечто другое, более весомое и значительное. Например, «видик». Или холодильник «Самсунг». Однако спорить с хозяйкой и обучать ее Грация не стала. Во-первых, до сих пор не выветрился городской имидж, запрещающий вступать в бессмысленную полемику с человеком, который глух к твоим доводам. Во-вторых, до конца отпуска оставалось полторы недели и не хотелось жить столь длительное время в напряженной атмосфере.
— Вот бы, — продолжала хозяйка густым, почти мужским голосом, — Феликс Эдмундович из гроба поднялся. Он бы это ворье к чертовой матери из револьвера. До единого жулика. Под корень.
На дальнем конце деревни, рядом с магазином, где за металлической, окрашенной недавно в голубой цвет оградой стоял дом Фирсовых, коротко фыркнула машина. Белая марлевая башня переместилась от забора в глубину соседнего двора, потом пропала, снова возникла, и все эти ее передвижения сопровождались скрипом, позвякиванием, бренчанием. А грузовик Толика Фирсова, еще несколько раз недовольно фыркнув, внезапно завыл на высоких оборотах двигателя.
— Я пойду, — сказала Грация хозяйке.
Ступая по узкой, поросшей подорожником тропинке, которая вела от заднего крыльца к калитке, плавным полукругом огибая дом, она почти не хромала. Для этого надо было двигаться «по экстерьеру»: подбородок поднят, плечи расправлены, живот слегка втянут, а бедра и голени составляют одну линию. Ну, почти одну линию — как будто колени не сгибаются. Только сначала это казалось ей невозможным, а со стороны, наверно, — странным. Потом Грация научилась движению «по экстерьеру», а посторонние люди могли теперь думать, что ее походка родилась в стенах балетного училища.
— Нет, Граня, — неожиданно догнал ее голос хозяйки, — всех-то из револьвера не получится. Много их развелось, жулья. Да и жалко некоторых — обыкновенные дураки, а не преступники. За что ж их под пулю-то? Вот если бы кто с малолетства обучил их: не воруй, да и сам пример показал, а они на это тьфу! — тогда бы имела право высшая мера…
И еще раз, когда уже повернула за угол дома, Грация услыхала окрик хозяйки:
— Ты, это самое, лопушок-то с банки не снимай! Тебе вон сколько кандыбать с банкой, а от лопушка холод. Специально положила, чтобы собачье молоко не скисло.
Когда-то на дороге, разрезавшей деревню пополам, лежал асфальт, но сейчас от сплошного покрытия остались лишь большие и поменьше серые блины, полоски, просто комки, и эти следы прошлого были как острова какого-то архипелага, а вокруг них — песок, камни, промоины, кое-где превратившиеся уже в настоящие глубокие канавы. Потому Грация двигалась в стороне от дороги — по тонувшей в траве тропинке, а серый архипелаг проплывал по правому борту. Едва слышно шелестел невзрачный подорожник; с конского щавеля, когда она случайно задевала его ростки, сыпались семена, прилипая к ее матерчатым кроссовкам, и жадно вцеплялись в розовые гольфы, которые уже через несколько метров стали рябыми. «Правый борт», резкой кислоты вкус стеблей конского щавеля, вялая прохлада иссеченных прожилками листьев подорожника — все это лежало ненужным, как думала Грация, балластом в ее памяти с той далекой поры, когда она после смерти матери жила у тетки Веры. С теткой промчались многие годы — точно так же, как проносились мимо теткиной сторожки тяжелые и бесконечные составы товарняка. Пассажирские поезда отстукивали на переезде звонкие беспечные ритмы, а товарняк тяжело бухал большим барабаном, словно бы испытывал на прочность рельсы, шпалы, гравий, бревенчатый настил — все теткино хозяйство. И в ажурные полукружья моста они устремлялись по-разному: грузовой как будто заново прорубал себе путь; затянутые брезентом платформы, казалось, подталкивали одна другую, а вот зеленые вагоны с пассажирами играючи проскакивали в распахнутую перед ними щель, и в солнечную погоду можно было следить, как на их матовых черных крышах до противоположного берега Волги прыгают в тех же веселеньких ритмах блескучие «зайчики».