В небольшом зале, где мы заполняли анкеты, воцарилась необыкновенная тишина. Ни шелеста бумаги, ни шороха перьев. Лишь глухо бормотал старик, так внезапно подаривший мне надежду. И мой сосед, чистенький красивый мальчик, столь же неожиданно утратил, высокомерие исключительности и взволнованно придвинулся ко мне, быстро и точно оценив значительный процент выпавшего мне шанса.
«Да ты с ним и похожий, — продолжал, тяжело дыша, старик. — Очень похожий. Можно сказать, вылитый Каминский из ревкома. Мы ведь с ним, считай, друзьями были. Однажды…»
Он будто плавал кругами в своем прошлом, в этих маленьких речушках — Каменке и Уманке, останавливаясь, чтобы перевести дыхание, и повторял, повторял:
«Иду я по мосту… а навстречу мне один «зеленый» бегит. Я ему говорю: не смей убивать Каминского! И хотел у него ружье вырвать… Да куд-да там! Ведь этих «зеленых» за ним целая рота, считай, бегит. И все с винтовками или с пулеметами…»
Если бы он так упорно не повторял: «бегит», «бегит», «бегит», я бы решился на обман сразу. Но неграмотность старика почему-то глубоко задела меня, она рождала недоверие к его повествованию, настораживала и вроде бы даже предупреждала: «Берегись!» И я еще долго — после того, как он вернулся за голый и блестящий стол, — раздумывал, брать ли мне вторую анкету, или оставить все так, как есть. Подтолкнул Кацман. Он протянул пухлую ладонь с розовенькими мягкими ноготками и шепнул: «Предлагаю дружбу». «Согласен», — кивнул я и ответил ему радостным рукопожатием. И теперь мне уж ничего не оставалось, как попросить у старика новую анкету.
Вот после этого я оказался в типографской корректорской. Как и в юридическом, меня опять не допустили к экзаменам — на сей раз на востоковеда. Когда я пришел за экзаменационным листком, уже хорошо представляя себе эту бумажку с моей фотографией в углу, абитуриент-то я был со стажем, в одно мгновение рухнула надежда на лошадь Каминского и на героическую смерть во время мусульманского праздник! шахсей-вахсей. «Зачем же так нелепо врать?» — неприязненно спросила женщина с широкими и мохнатыми бровями. В ответ вспыхнули мои «говорящие» уши. Но женщина эта ничего, естественно, не знала о такой изумительной способности моих оттопыренных ушей. «Молчишь? — На ее лице появилось брезгливое выражение. — За дураков нас считаешь? А ты не подумал, что если твоего папочку, как ты тут изобразил, убили в двадцатом на посту предревкома, то ты бы не мог родиться тринадцать лет спустя?..» Ее могучие брови сошлись в преградивший мне путь к высшему образованию шлагбаум.
Правда о моем отце содержалась в первом варианте анкеты: отца не стало, когда мне было десять лет. Но ту анкету я скомкал, подумал — и распрямил, чтобы порвать на клочки. А обрывки снова сжал в комок и сунул в карман, чтобы не бросать в корзину: вдруг ее содержимое проверяется? Вот как меня крепко схватил и уже не отпускал разбуженный ночью страх. Именно этот страх, порожденный беспомощностью, заставил взять себе в отцы героического предревкома, предав тихого, покашливающего от сердечной недостаточности человека с постоянно изумленным взглядом: «А что, я еще жив?» Он так любил меня, первенца…
5
Я стоял тут, у обращенного к ближнему берегу борта, глядел на трубу, изрыгающую проклятия беспощадной цивилизации, думал, вспоминал — в общем, бездействовал, а там, в каютах и салонах, оказывается, назревал бунт. Вот уж чего вроде бы нельзя было ждать в сонной атмосфере застывшего посреди Дуная кораблика — от обленившихся пассажиров. Мы ведь были туристами, нас кормили и поили и не позволяли шагу ступить без соответствующей команды, без поводыря и протокола. Значит, все мы были вроде бы еще и солдатами, привыкшими подчиняться. Как мне помнилось, это не такое уж тягостное состояние — солдатчина. В конце концов, ты вкатываешься, как поезд в туннель, в систему запретов и разрешений. И живешь в ней, точно в клетке, но клетка эта не только сковывает твои действия, — она еще и охраняет тебя. Заболел — вот тебе санчасть. Проголодался — к твоим услугам полковая кухня с треской в томате и «шрапнелью», синеющей при остывании перловкой. Но был и сладкий компот, и пончики — через день. «Солдат спит — служба идет», — армейский мудрец знал, чего добивался, формулируя закон легкой и бездумной, пусть и регламентированной, жизни. Правда, командиры не раз напоминали нам суворовское: «Каждый солдат должен знать свой маневр». За этой обязательной — «должен!» — свободой действия подспудно лежало: с в о й м а н е в р в ограниченных пределах. Ну и что? Зато, как говорится, сыт, пьян и нос в табаке…