Выбрать главу

— Воспоминания отца привожу в порядок.

В этой фразе была полуправда. Воспоминаний отец не писал, но рассказывал о войне, которую проделал сапером, много. Особенно в праздничные дни, когда съезжались к ним боевые товарищи отца. Да и друзья отца тоже не отмалчивались. Их рассказы и мечтал написать Груздев, пока еще жили они в его памяти, чтоб не сгинули бесследно, не потерялись для молодых. Он и всегда-то увлекался военной историей, а рассказы ветеранов — история живая, героическая…

А может, стоило рассказать о своей работе полковнику, посоветоваться? Он сам, вероятно, помнит живые рассказы участников войны, и другие офицеры — у каждого отец или дед воевал. Собрать бы все эти рассказы вместе!..

Владимир Лукьянович разволновался, вылез из глубокого мягкого кресла и заходил по комнате, тяжело ступая по скрипучим половицам большими широкими ступнями в толстых шерстяных носках домашней вязки.

Он представил себе казарму, где на всех четырех этажах спят сейчас солдаты; выкрашенный в синий цвет плафон дежурного света, тускло освещающий ряды кроватей; турник у входа; одинокую фигуру дневального у тумбочки — и подумал с внезапным испугом: сумеет ли он написать так, чтобы передать этим молодым, не знавшим лиха парням свое волнение, свою боль и свою гордость эпохой, которая с каждым днем становится все более далеким прошлым. Когда уйдет последний ветеран, только письменные свидетельства будут питать память о ней. Даже такие, как его, литературно несовершенные… Не для славы же, в конце-то концов. Для них, для молодых, чтобы помнили они. Нет — знали. Потому что нельзя помнить того, что не знаешь.

В комнату тихонько заглянула Светлана Петровна. За круглыми очками-линзами глаза ее были почти не видны.

— Чай заварен. Принести или пойдешь к нам?

Владимир Лукьянович сердито растер ладонью мощный загривок и, не отвечая, уселся в кресло. Она подошла сзади, положила руки ему на плечи и наклонилась, дыша в ухо.

— Затор?

Он грузно повернулся к жене и в упор взглянул в ее светлые глаза, казавшиеся за линзами меньше, чем были.

— Скажи, Свет Петровна, может, я того, не за свое дело взялся? Муравьев говорит — забава…

— Дай почитать, тогда скажу.

— Честно?

Она промолчала, и Груздев виновато похлопал ее по руке. Разве его Петровна хоть когда-нибудь ловчила? Сколько ей, бедной, перепадало за правду-матку на работе и дома? Он же сам иногда срывался, когда бывал не в духе.

— Ладно, давай рукопись. Я только за платком схожу, — сказала Светлана Петровна и вышла. И тут же за стенкой возник обиженный Ксюшкин вопль:

— Я с вами хочу! Думаешь, сладко пить чай одной?

— У нас с отцом дела.

— У вас всегда дела. Вот выйду замуж вам назло, заплачете!

— Интересно, за кого? Капитаны все женаты, а среди лейтенантов я что-то дураков не видела. Может, за Перегудова?

Владимир Лукьянович засмеялся. Прапорщик Перегудов, старый холостяк, дослуживал последний срок. Говорили, что он когда-то чуть не женился на жадной, вздорной бабенке. О том, как он сбежал от нее, в полку ходили легенды. Одни утверждали, что он пошел выносить мусорное ведро и, оставив его посреди двора, сбежал в одних домашних тапочках. Другие уверяли, что он успел захватить свою гармонь, с которой вечерами отводит душу у себя в вещевом складе.

Насколько эти легенды соответствовали истине, никто толком не знал, но иногда, даже на совещаниях, когда хотели подчеркнуть особую трудность задачи, говорили: «Легче Перегудова женить».

Светлана Петровна вошла, посмеиваясь, поставила перед мужем стакан с крепчайшим чаем, накрытый домашней сдобой.

— Подкрепись, мученик.

Владимир Лукьянович молча пододвинул ей пачку густоисписанных страниц.

Старик

Линия фронта отодвигалась все дальше и дальше. Еще некоторое время доносились глухие разрывы снарядов, затем и они исчезли, уступив место опасной, злой тишине.

И людям вдруг стало плохо от того, что исчезли звуки, которых они боялись. Прекратились выстрелы — и стало страшнее. В этом противоречии чудилась насмешка. Люди шагали молча, подавленные, не глядя друг на друга, почти с механической размеренностью, поднимая и опуская мокрые тяжелые ноги. Вольно шумел только дождь, холодный, как всегда осенью. Под ногами чавкала и причмокивала глинистая земля. Многим казалось, что земля цепляется за ноги, держит их, тянет к себе.

Страшно остаться лежать навсегда в студеной осенней грязи. За что? За какую вину?

Раньше люди вплотную почти не сталкивались с непогодой. А если и сталкивались — можно было переодеться в сухое. Были крыши, был электрический свет. Дома каждого ждало тепло, родные люди. «Чай» и «сахар» были обычными словами…

Теперь по дорогам шли беженцы, а над головой нависло военное, темно-свинцовое небо, без синевы, без проблеска и… без конца. Люди шли и шли, сами не зная, куда и зачем.

Давно уже фронт, с грохотом катясь по земле, догнал их, смял, оглушил, подавил и гигантской тысячетонной машиной уничтожения покатил на восток.

Теперь идти было некуда, но стоять, казалось, еще хуже, и беженцы бесцельно двигались вперед, за уходящим фронтом, поминутно ожидая удара в спину.

Врага не было видно, но о нем все время напоминали лежащие там и сям пустые консервные банки с чужими этикетками, бутылки из-под иностранных вин, трупы и дождь.

Иногда кто-нибудь останавливался: дальше идти не было сил. Человек клал мешок в грязь, садился и опускал голову.

На повороте широкой проселочной дороги остановился старик, постоял, шатаясь, и сел на обочину, опустив голову. Один из его попутчиков задержался, наклонился к старику.

— Товарищ профессор, помочь? — в тоне вопроса прозвучала плохо скрытая безнадежность.

Голова старика качнулась.

— Нет, нет, идите… Я немного отдохну.

Отечное лицо мужчины сморщилось, стало жалким и виноватым. Он пошарил у себя в кармане, ничего не нашел и проговорил, глядя себе под ноги:

— Конечно, отдохните. Мы медленно пойдем. Потом догоните нас. Мы медленно…

Неуклюже повернулся, махнул рукой и, хромая, двинулся за уходящими спутниками.

Старик поднял голову. Грязное шелковое кашне, замотанное вокруг шеи, развязалось и повисло поверх пальто двумя измочаленными концами. Заросший седой щетиной подбородок старика дернулся.

— Слышите?! — крикнул он в спину уходящим. — Меня зовут Ваксин! Иван Федорович Ваксин! Я профессор химии! Мне семьдесят шесть лет!

Уходящий на секунду остановился, вскинул голову, как бы запоминая, еще больше ссутулился и захромал дальше.

Скинув на землю брезентовый пионерский рюкзак, набитый пожитками, старик облокотился на него и долго сидел, глядя перед собой в одну точку. С полей его широкополой черной шляпы струйками стекала вода, и постепенно в изгибе пальто и на коленях образовалась маленькая мутная лужица.

Заметив лужицу, старик снял варежку, потрогал ее худым указательным пальцем.

— Пора, — сказал он сам себе. — Жизнь потеряла смысл. Еще день, два — для чего? Кому нужна моя старая, никчемная жизнь? Бр-р, какой холод… согреться бы хоть немного перед смертью…

Взгляд его остановился на теле убитого красноармейца, лежавшего в канаве. Это был совсем молодой, еще безусый солдат. Убитый почти целиком находился в воде, лишь одна рука, державшая рваный вещмешок, да голова лежали на скользком земляном уклоне. Видно, паренек забрался в канаву под обстрелом, да был ранен и выбраться уже не смог.

Усталые дряблые веки старика дрогнули, открылись шире. Из вещмешка сквозь дыры торчали запечатанные сургучом горлышки двух пол-литровых водочных бутылок. С минуту старик размышлял. На лице его попеременно отразились радость, жалость, стыд и, наконец, нетерпение. Кашлянув, он подполз к убитому и протянул руку к бутылкам.

— Прости меня, мальчик, — прошептал он, — тебе уже не нужно, а я согреюсь хоть немного… Прости, мальчик, тебе бы жить и жить, а я… Боже мой, что же это? Почему это?

Замерзшие пальцы плохо слушались. Он потратил много времени на то, чтобы развязать веревку, стягивающую вещмешок. Цепляясь ногтями за горлышко, старик вытянул бутылку наружу. Рядом с голубоватой этикеткой «Водка» висела приклеенная наспех за уголок бумажка. Оторвав бумажку, профессор химии прочел надпись и испуганно выронил в грязь бумажку вместе с бутылкой.