Слуги, с которыми он до сих пор никогда не разговаривал, старались не вслушиваться в его пьяные речи — будь их воля, они вовсе заткнули бы уши — и только испуганно переглядывались, понимая, что, протрезвившись, он горько раскается в своей болтовне и неделями, пока не забудет, станет их из-за этого мучить.
И в самом деле, едва лишь вечерний ветерок немного его освежил, он пришел в себя и умолк. Безмолвно смотрел он, как рыдван опускается к придунайским плавням и как за ними на горе остаются еще освещенные солнцем карловацкие дома.
Проезжая в густой тени и полумраке рощ мимо сгоревших камышей и трав, он слушал, как вдалеке лают его собаки, охотившиеся за жаворонками и перепелками. Перед лесом остановились, слуги должны были проверить и зарядить ружья и пистолеты — дорога лесом была весьма небезопасна, — а он снова под действием винных паров пересаживался с места на место, пытаясь даже взобраться на железные украшения рыдвана.
Видно, что-то веселое и приятное услышал он от епископа, недаром же он так его расхваливал и то и дело распевал псалмы, которым там выучился.
Хмель на вечернем воздухе снова забродил в голове, и Аранджел Исакович опять принялся разглагольствовать о том, что уйдет в монахи. Потом заплакал, вспоминая семью Пантелеймона, которую турки посажали на колы, и с горечью стал перечислять всевозможных святых, которых при отъезде он одарил дукатом. Он был твердо убежден, что монастырская вода исцелит невестку и она снова сможет рожать. И еще как! Тогда он помирится с братом, который был всегда счастливее его, да почему бы им и не помириться, они как-никак братья.
Уверенность в том, что невестку еще не поздно спасти, что на смерть ее обрекли лишь дураки врачи, привела его в такой буйный восторг, что еще немного и он пустился бы в пляс в рыдване. Простирая руки в наступающую прохладу вечера, он тщетно пытался восстановить в памяти, что́ говорил монахам он и что сказали ему они, и только радовался за невестку. Ведь впервые в жизни Аранджелу Исаковичу так не повезло. Внезапность беды потрясла и поразила его. Острее и по-другому, чем Вука, Аранджела Исаковича охватывал ужас, безысходный ужас от переменчивости и бессмысленности жизни, которая идет вразрез желаниям и надеждам человека. Ему все сильнее хотелось как-то помириться с братом и вместе бежать в эту новую, болотистую и низменную, но благоухающую солнечную землю, где они после стольких блужданий начали бы наконец обретать покой. Обезумевшему от желания обладать телом своей невестки, ему прежде даже в голову не приходило, что это желание когда-либо исполнится.
Потому он теперь и страдал, что Дафина умирает в его доме. Каким жалким казалось ему сейчас первоначальное его намерение тайком поразвлечься с ней, а после вернуть ее брату. При воспоминании о ее прекрасном теле, прохладной коже, порывистых движениях одна мысль возвратить ее брату, которому она принадлежала, представлялась ему безумной. Он чувствовал, что никому бы ее не уступил, как никому не уступил бы возможности пройтись по этой покрытой рябью голубой реке или по небу над лесом.
Словно все эти женщины, с которыми он, запыхавшийся, потный, нередко и пьяный, сходился — чернявые, русые, рыжие, грудастые, глубоко вздыхавшие и тихо посапывающие в его объятиях, остались на другом берегу реки, а на этой стороне, распростершись, как мертвая, ехала с ним в рыдване единственная женщина с пьянящим запахом, гладкой кожей, которая всегда была ему мила, с глазами цвета густой синевы ясного зимнего неба.