Выбрать главу

— Вы уж погодите, — сказал он, — вот обживемся на новом месте, тогда можете и резаться за милую душу.

Дорога, по которой укатила расписная повозка — навстречу ей время от времени попадались всадники, вероятно направлявшиеся в Киев, — утопала в высокой траве, и братья еще долго видели ее белый верх.

Павел почувствовал при расставании, что Петр не верит, что сын будет жить, и боится, как бы он не умер еще в дороге. И надвигал на глаза треуголку вовсе не для того, чтобы защититься от солнца, а чтобы спрятать свое горе.

— Знаю, — сказал он, — все впустую, проклятье старого сенатора не минует меня.

Трифун окликнул наконец сопровождавшего его гусара и сказал Павлу, что спешит. Поэтому он оставляет его, да и разговаривать им после всего, что между ними произошло, не о чем. Однако, как ни странно, ускакал Трифун без всякой злости и ненависти, и даже перед тем заметил, что завидует Павлу, что тот один на свете.

— Бывают минуты, когда так и подмывает уйти в разбойники на большую дорогу, чтобы никто тебя не ждал, никого у тебя не было бы и можно было бы повернуть коня в любую сторону.

Таким образом, проводив Петра, Павел неожиданно вернулся в Киев один.

Трифун ускакал в степь, как на разведку.

XXV

Трофим Исакович требует вернуть ему детей

Хотя Варвара и Петр заставили Трифуна и Павла помириться, свое примирение они показывали только на людях. Оставшись наедине, Трифун и Павел расходились, обругав друг друга.

Трифун был уступчивей, но Павел неизменно дерзок и заносчив.

Он жалел Трифуна и одновременно презирал его.

Ему было жаль брата только в те минуты, когда он видел, как тот останавливал на Подоле какого-нибудь ребенка, ласкал его и что-то нашептывал ему. «Похож, — говорил он, — на моего, который остался далеко в Среме».

После отъезда Юрата и Петра Павел и Трифун встречались только в штаб-квартире Витковича и, перекинувшись несколькими словами, шли своей дорогой, словно никогда не плакали в объятьях матерей, бывших невестками.

Больше всего задевало Павла то, что Трифун, как только в Киеве появился Вишневский, пристроился к нему и следовал тенью за Дундой Бирчанской, вокруг которой табуном ходили молодые офицеры. Ясно было, что он сошелся с этой грудастой молодой девкой, которая уже успела оставить в Токае ребенка. А когда Трифуна спрашивали, не стыдно ли ему, пожилому человеку, переходить дорогу молодым, он отвечал, что решил бить только по юнцам. И по их молодухам.

Трифун жил в Киеве в доме, предоставленном ему Живаном Шевичем, у некоей капитанской вдовы, у которой была молоденькая дочка.

— Я слыхал, — сказал он как-то Варваре, — что Павел болтает о какой-то матери и дочери. Преподобный и подлый братец в своей сплетне целится на мать. А я решил приударить за дочкой. Моя шлюха, Кумрия, подала мне хороший пример, бросив меня, мужа, отобрав детей и подкинув их деду. Сама спуталась, как говорят, с каким-то сопляком фендриком. А чем я хуже? Всякая баба, которой перевалило за тридцать, истаскана. Многого не стоит. Такая рухлядь пойдет за мной и на тот свет. Теперь надо, пока можно, искать то, что останется и после меня любоваться весной да солнцем, когда я уже буду тлеть в земле!

Одним словом, Трифун в России интересовался только молодыми.

Этим он ославил и себя, и всю семью Исаковичей.

Павел больше его не видел и знал о нем лишь по слухам.

И в самом деле происшедшая с Трифуном на пути в Россию и в Киеве перемена была непостижимой и невероятной. Он привел с собой почти всех своих граничар, которые с ним и с попом Тодором ушли из Сербии и поселились в Хртковицах. Понравился он Костюрину, потому что по пути в Киев, заплутавшись, случайно попал на молдавско-турецкую границу и принял участие в кровавой стычке. И таким образом с первых же дней в России дорога к блестящей военной карьере была ему открыта.

Слава богу, это произошло даже помимо его воли.

Он нес на плечах груз своих пятидесяти трех лет, но в Киеве этот понурый старик, каким братья привыкли его видеть в Темишваре, распрямил плечи. Весь как-то раздался и шагал так широко, что никто не мог за ним угнаться, словно и ноги у него выросли.

Поначалу Трифун разгуливал по Киеву в русском пехотном мундире зеленого цвета с алыми отворотами. Вишневский, однако, раздобыл ему перед его отъездом в Миргород голубой, шитый серебром доломан, какой носил князь Репнин. В те времена рядовой русской армии получал в месяц семьдесят копеек. Капитан — пятьсот рублей в год, а полковник — восемьсот. Костюрин выдал Трифуну порционных, дорожных и компенсационных денег в три раза больше. И Трифун все спустил в карты, истратил на лошадей и женщин. Его цель, говорил он, отныне и до самой смерти следовать формуле Вишневского: «В себя, на себя и под себя!»