Павел предложил Варваре дом в Киеве.
Но Варвара ласково отказалась.
Не знает он, вдовец, женского нрава. До того, как ей пришлось пережить такое, она никогда и представить себе не могла, даже и сейчас смешно об этом подумать, что муж предложит ей уехать. Ей ясно, что, если она уедет, Петр с тоски по ней здесь подохнет, как последняя собака. Трифун хорошо говорил с ним и оказался из всей семьи самым добрым, когда ей это больше всего требовалось, но и он не знает, что Петр не из тех людей, кто может заменить жене отца и мать, он ей только ребенка заменяет. Она же должна заменить Петру сына. Не может она допустить, чтоб его списали в инвалиды, ведь Петр так радовался России! Не может допустить, чтоб он повис тяжелым бременем на шее Шевича, спился или проигрался в карты. Она помнит, каким красивым, молодым, веселым пришел к ним в дом. Годами его мучила мальчишеская ревность. Ведь он сущий ребенок! Никогда она не забудет его левый глаз, как этим глазом он на своего мертвого сыночка глядел. Думал, что сможет привязать ее к себе, что она сильнее будет любить его, если родит от него ребенка. Смерть сына связала их теперь гораздо крепче. Не уедет она. Что ей делать без Исаковичей? Не вернется она к мертвому отцу. Конечно, люди кое-что растаскают из домов в Неоплатенси, Варадине и Субботице. Родственники всегда воруют, когда кто-нибудь умирает. Все равно хватит. Патерам в Митровице все известно, они сохранят остальное. И Петр, покуда она жива, не будет ходить по Киеву и просить милостыню. Увидит она еще своего мужа на коне, увидит, как женщины будут оглядываться на красивого гусара.
Когда Павел торопливо собрался уходить, Варвара тихо заплакала, а когда проводила его во двор, заросший высокой травой, за спиной у нее теплилась свеча да мерцала лампада. Почему она тихо плачет, досточтимый Исакович не понимал да и не спрашивал. И только с ужасом смотрел на эту красивую женщину, заброшенную сейчас так далеко от того города, где он увидел ее первый раз и где потом видел так часто. Сейчас она мало чем походила на ту молоденькую девушку, которую он привык считать своей младшей сестрой, когда она носилась и ненастной осенью, и цветущей весной по Варадину вместе с его покойной женою. Прощаясь, Варвара, как и Анна, сказала, что они будут его ждать и что он опять бросил их. Потом, нежно поцеловав, прибавила, что знает: смерть стоит между ними. Вероятно, она думала о смерти его жены. Но теперь ей известно и то, что смерть соединила ее с Петром. Ребенок он, дитя малое, но в жизни женщины и это кое-что да значит.
Исакович впоследствии вспоминал, что Варвара смутила его в тот раз и что и в ней он почувствовал перемену, происшедшую в России.
В тот же вечер он встретил Юрата. Тот играл в карты и выигрывал.
— Майора, — сказал Юрат, — я получу наверняка.
Бибиков лично разрешил ему прибавить пять лет в своей метрике. Старого Бибикова интересует не его возраст, а его жена Анна.
Просто с ума по ней сходит.
Юрат легче и веселее своих братьев перешел рубеж из их прежней жизни в настоящую. Подобно протопопу Буличу он чувствовал себя в Миргороде, как в Среме и Банате. И хотя этот толстяк не знал ни того, что напишет о Петре Великом офицер Джюлинац, ни того, что напишет об Украине, этой колыбели славянских народов, ученый архимандрит Раич{45}, Юрат чувствовал себя в России как у себя дома. Сербия и Россия очень скоро для него отождествились. До самого Киева можно было ехать через села, которые назывались именами бачских, сремских и славонских сел. Куда ни пойдешь, всюду звучит сербская песня, даже и в Арнаутке натыкаешься на старых знакомых.
И акация на Донце и на Беге одна и та же.
Юрат поселился в доме Шевича, который, казалось, был построен специально для него.
Старая генеральша Шевич — сухая, седая мегера с холодным взглядом желтых глаз, совсем белая, точно поднялась из гроба, с черной бархоткой вокруг шеи, управлявшая железной рукой всем семейством, только с Юратом была готова на любую шутку и забаву.
Он же научил ее танцевать полонез.
Толстяк стал любимцем и всех молодых женщин в доме Шевича. И хотя Юрат не позволял себе ни скабрезных словечек, ни каких-либо вольностей, он взял себе в обычай каждой шепнуть, что не будь она ему родственницей, кто знает, что было бы. «Аница, Смиляна, Савка, Алка, не будь ты мне родственницей, мы бы с тобой о-го-го!» Юрат не был силен в грамоте — терпеть не мог писать, кривил при этом губы, помогал себе языком, но шутки ради писал девицам записочки, которые они находили у себя под подушкой, написанные якобы от имени какого-либо знакомого офицера. Все они неизменно начинались так: «Сел я, мой ангел, на скамеечку, взял перо я в рученьку…» А почему в рученьку? Чтобы догадались, что пишет не ухажер, а он, Юрат, и посмеялись.