И, действительно, спустя два дня мошоринцы покинули село под музыку и песни, словно переселение в далекие земли — праздник и счастье. Зорич посылал вперед конных квартирьеров, которые поджидали транспорт на ночлеге с готовой едой. По вечерам котлы всегда дымились, а по утрам, после мойки, надраенные песком, сверкали, как солнце.
В парадной униформе капитан вместе с расфуфыренной женой наносил визиты комендантам городов и властям магистратов Венгрии и преподносил свое переселение так, будто обе императрицы договорились о том, что сербы могут служить и в русской и в австрийской армиях.
Он всем совал под нос паспорт с огромными черными австрийскими печатями, и самым смешным было то, что никто не удосужился прочесть эту бумагу. О его продвижении посылались донесения, полные восторженных похвал.
Зорич изображался в них как истинный кавалер.
А г-жа Зорич — как настоящая дама.
Впереди транспорта до самого Токая шли музыканты и запевалы. Пели известную еще со времен французской войны песню, которая начиналась словами: «Тиса помутнела!..»
И кончалась она тем, что идут, мол, они на помощь чешской королеве, славной немке — Марии Терезии.
Впрочем, Зорич приказал петь эту песню и после Токая, только теперь они уже шли на помощь русской царице, славной Елисавете! А когда испуганная жена спрашивала капитана, неужто нельзя подождать до Киева и не петь о русской императрице на венгерской земле, муж только хохотал и говорил:
— Держись, Тодо, держись. Никто не понимает, что́ мы поем, и никто ни о чем не спрашивает. Старосты, судьи и коменданты только что не целуются со мной, когда узнают, что мы уходим. Знаю я, чего они мне желают. А чего я им желаю с той самой минуты, как с ними знакомлюсь, сама догадываешься, неудобно при детях говорить.
Зорич по дороге сыпал деньгами, приказал не жалеть денег и людям. В селах и городах они за все заплатили. Зорич только кричал ведавшему казной вахмистру Давидовацу:
— Не забудь, любезный, запиши! Все это москаль нам оплатит!
Он прибыл в Киев той же осенью, еще до того, как дороги занесло сугробами, и не оставил в пути ни одного мертвого. Зорич и его люди были наказаны за шум и песни при входе в Киев. Но самым забавным было то, что по сопроводительному письму генерала Костюрина Коллегия постановила оплатить все предъявленные Зоричем счета.
В транспорте Зорича, когда тот прибыл в Киев, все женщины были беременны. А в бумагах впервые упоминались волынки: «Die Serbische Geige!»
А вот тех, кто двинулся из Бечея, с начала и до конца преследовал какой-то злой рок. В списке переселенцев числился и некий капитан Сава Ракишич со своими людьми. Это был сухощавый, вечно насупленный и молчаливый статный брюнет с моложавым лицом, всегда причесанный, выглаженный и опрятно одетый в расшитую серебром форму. Незадолго до отъезда он потерял жену и остался с семью детьми на руках, а потому уезжал без всякой охоты. Уезжал лишь потому, что записал своих детей на переселение. Солдаты его любили, командир он был заботливый. Правда, если наказывал, то неистово и жестоко. Перед отъездом в Россию кое-кто из его бывших людей, испугавшись неизвестности, потребовал, чтобы их вычеркнули из списка.
Вместо ответа он кричал:
— Ложись! — и бил их палками. И еще добавлял: — Чего с ними нянчиться? Бей!
Кто-то из отчаявшихся ночью, накануне отъезда, выстрелил ему из пистолета прямо в лицо. Но в темноте не попал и только опалил ему правую сторону лица, одну бакенбарду и бороду. Щека Ракишича так и осталась на всю жизнь черно-синей и сморщенной.
Старый Бечей в те дни весь утопал в кукурузе, а укрепления Георгия Бранковича сплошь поросли ежевикой. Год тому назад город стал центром коронного округа, имеющего свою скупщину, и быстро богател. Некоторые его жители хотели отказаться от переселения в Россию. И против капитана, заманивавшего людей на скользкую дорожку переселения, ополчились не только австрийские власти, но и сербские купцы, ремесленники, духовенство. Однако Ракишич не уступал. Женам, которые вместо мужей, ранее записавшихся, а теперь желавших остаться, приходили и плакали перед его домом, он мрачно и зло говорил:
— Нельзя! Обещали, значит, должны ехать!
Его упорство в конце концов принесло людям много бед.
Сам он был арестован.
Между уезжающими и остающимися дошло до страшных побоищ.
Наконец его выпустили, и он уехал. С ним ушло семь подвод и сорок душ. Проезжая по городу, он хмуро смотрел куда-то вверх, на облака.
Неподалеку от Токая пришлось продать лошадей, которых вели на поводу. У Ракишича было тридцать больных, которые не могли идти. Болели и дети. В Токае Вишневский хотел даже вернуть весь транспорт обратно.