Что делать, никто не знал.
Петр опомнился первым.
— Останавливайся! — крикнул он Артему. — Он тут всех перестреляет!
— И перестреляю! — подтвердил Желдаков.
Он быстро подошел к водительской кабине и сказал:
— Только попробуй — сразу башку продырявлю!
Это прозвучало хорошо — решительно и грубо. И укрепило Желдакова.
Он понимал, что совершил то, после чего его жизнь не может остаться прежней. Убьют при захвате, посадят в тюрьму. Но пока еще есть время — и это его время. И он желает в первую очередь увидеть унижение тех, кто унижал его.
— Не надо истерики! — громко сказал он. — Она меня зарезать хотела! А мне надо с ними разобраться! Потому что без меня никто не разберется! Вы трусы все! Над вами издевались, а вы молчали! — Желдаков слегка преувеличил, но это никому не показалось преувеличением.
— Чего ты хочешь, объясни? — спросил Мельчук.
— Как чего? Чего и вы хотите! Чтобы они признались, что сволочи.
— Мы и так знаем! — подал голос Ваня.
— А они, может, не знают?
— А ты-то сам знаешь, что сволочь? — спросил его Ваня.
— Знаю, — не купился Желдаков на провокацию. — Я для них сволочь, а для вас нормальный. А если я ее, то она сама виновата.
— Дебил! — сказала Наталья.
Но Желдаков был сейчас непробиваем — у него имелась цель.
— Ну? — спросил Желдаков Федорова, который сидел поблизости. — Сволочь ты или не сволочь?
— Сволочь, — ответил Федоров и отвернулся.
И меня еще осудили за ограбление народа, думал он. Вот тебе народ — у кого в руках стреляльная игрушка, тот и прав. Свергнувшие насильников, тут же сами становятся насильниками. Дурак я, мало грабил. И уныло. Грабить надо жизнерадостно. И тут же бежать в Кремль: ребята, я тут награбил, но совесть имею, желаю передать вам энное количество денег на благо ограбленного народа. Хоть через кассу, хоть из рук в руки. Пользуйтесь!
И все было бы хорошо.
Ах, жаль, жаль, жаль. Не выйти ему никогда, не убедить их, что он нужен, не упросить. Может, все-таки попробовать? Сесть и составить бизнес-план, который ясно им покажет, сколько они с этого будут иметь блага?
Не поможет. Другие, поумневшие раньше него или благодаря ему (воспринявшие суд над ним как послание и намек), давно уже трудятся на благо семейно-государственных структур.
А душевная теплота? — напомнил Федорову сам же Федоров — тот, которым он был час-другой назад.
Пошел ты в задницу, ответил ему теперешний Федоров. Жизнь коротка. Почему я должен сидеть со своим душевным теплом в кутузке, а другие мчатся на белых яхтах под алыми парусами по синим волнам, и обнимают их со всех сторон полуобнаженные загорелые красотки? Почему они там, а я здесь?
— А ты? — спросил Желдаков Сережу Личкина.
— Чего? — поднял тот хмельную голову.
— Ты сволочь?
— Конечно!
И на дне пьяного сознания Сережи отозвалось, что это правда.
Ни дня и ни минуты он не сомневался, что справедливо убил предателей, которые были на свадьбе его невесты. За дело убил. Жаль, ее не убил.
Но где-то гнездилась в нем странная для него мысль: а вдруг все-таки несправедливо? Вдруг они все-таки имели право на жизнь?
Нет, но как? Ведь виноваты же!
Виноватый не обязательно должен умереть, как и не обязательно невиноватому гарантирована жизнь — туманная мысль, неуклюже шевелясь, поворачивалась все более причудливыми боками.
И если бы Сережа мог об этом подумать, он додумался бы до того, что представил бы себя на месте людей, которых убил. И на месте гада Вовки. И даже на месте Татьяны. Он попробовал бы проникнуться их правдой.
Нет, вряд ли. Не проникся бы. Потому что не умел, не научился Сережа этого представлять. Если его, первогодка, в армии чистил по зубам дембель за то, что он, по мнению дембеля, медленно мыл пол, это было несправедливо и плохо. Когда же он сам, дембель, чистил по зубам первогодка за медленное мытье, это было правильно и хорошо. Потому что в первом случае он получал, а во втором сам выдавал, в первом случае болели скулы и зубы, а во втором — лишь кулак, да и то не сильно, если умеючи бить.
И, когда Сережа кивал, он на самом деле не про убийство думал. Он понимал, что пьян, что над ним человек с ружьем, человек о чем-то спрашивает. Если Сережа не согласится, может быть плохо. А если согласится, все будет хорошо.
Вот он и кивнул, и все стало хорошо, и никто его не тронул.