Выбрать главу

Курков выдумал преступление бытовое, наказуемое, но при этом довольно благородное.

— Человека избил до полусмерти, — признался он.

Наталья глянула на него с удивлением — она знала его как мужчину спокойного, не склонного не только дракам, но даже и к ссорам.

— Это кого? — спросила она.

— Меркитина.

— Того самого?

— Того самого.

Меркитин, тоже художник, пытался отбить у Куркова Наталью. И она, был момент, сомневалась, кого предпочесть. Меркитин был заметнее, выше, горластее, наглее, не стеснялся называть себя гением, а остальных художников подмастерьями — то была позиция добровольного юродивого, выгодная тем, что юродивому все можно.

— И за что ты его? — спросила Наталья.

Маховец и Притулов слушали: разговор ведь и для них.

— Был юбилей Фридмана, Фридман всех пригласил, потратился, ресторан заказал. Меркитин приперся и начал тост произносить — ну, в его стиле. За торжество идеальной посредственности, без которой не виден настоящий талант…

— Выразился хорошо, — оценила Наталья. — Идеальная посредственность, действительно.

— Да шут с ним, как он выразился, но надо же место знать! Не нравится тебе Фридман — не ходи! А он, главное, в такой это форме сделал, как обычно, не поймешь — шутит или нет. Поэтому гости хихикают. А меня возмутило. Он издевается над всеми, над тем же Мишей, но, подлюка, себя обезопасивает. Или как сказать? Обезопашивает?

— Такой формы нет. Можно сказать: ухитряется себя обезопасить. Описательно.

— Ну пусть так. То есть все, как оплеванные, а придраться не к чему. И я не выдержал. Встал и говорю: Сёма, ты не верти вола, скажи прямо: Михаил — плохой художник. Не про торжество посредственности, а прямо: ты, Миша, — плохой художник. Что ты всем тут намеками головы морочишь?

Наталья рассмеялась: ей нравилась история. Вдохновленный Леонид продолжил:

— Он аж весь покраснел. Начинает бормотать: да нет, я не про это, Миша-то как раз гениальный художник. Это ты на всех углах твердишь, что Миша бездарь.

— Вот подлец!

— Именно! Тут же все перевел на меня. А я говорю: да, может, и твержу! И обо всех твержу, потому что и другие то же самое твердят, так уж мы, творческие люди, устроены — и пусть тут хоть один скажет, что он не считает себя самым гениальным!

— Удачно сказал.

— Ну вот. И дальше: но, говорю, во-первых, не такой уж Миша бездарь, уж получше тебя, а потом — меня позвали на юбилей, я пью и ем и не плюю, как ты, в еду и в лица окружающим!

— И?

— И он в меня кинул стаканом. Я не смог его вытерпеть и… Главное, он был уверен, что меня уложит одним ударом. Все-таки выше, здоровее, если объективно. Но я был в такой ярости… Короче, ребро ему сломал, руку вывихнул. Он потом написал заявление в милицию. Чуть до суда дело не дошло.

На самом деле все было иначе. Леонид все это собирался сделать, но просто не успел — Меркитин уже кончил свой спич. Пришлось ему сказать правду в гардеробе, Меркитин озлился, бросился, они косолапо схватились, Курков оторвал его от себя, оттолкнул, Меркитин неловко упал на стойку гардероба и, как потом выяснилось, действительно сломал себе ребро и действительно говорил всем, что подаст в суд на Куркова, но не подал. История обросла фантастическими подробностями и, если Наталья по приезде в Сарайск захочет кого-то расспросить, все равно не доищется правды.

— Нам еще помолчать или уже можно? — осведомился Маховец.

А Притулов сказал:

— Административный кодекс. Штраф в самом худшем случае. Не то. Да и врет он.

— Почему это я вру? — Курков прямо посмотрел в глаза Притулову.

А Притулов смотрел странно, наученный в тюрьме особому взгляду: не в глаза, а в переносицу. Вроде, в лицо смотришь, но как-то загадочно. Будто насквозь. Несведущего собеседника обескураживает.

Никаких сверхъестественных способностей у Притулова не было — он обвинил Куркова наугад. И понял, что попал.

— Подсудимый, вы знаете, что бывает за сокрытие данных от следствия? — спросил Маховец.

— Ничего я не скрывал. Больше рассказывать нечего.

— Хитрый какой, драку за преступление выдает! — возмутился Маховец. — Ты художник, как я понял?

— Ну да.

— Картины продаешь?

— Продаю.

— Вот! Это совсем другой состав преступления! — сообщил всем Маховец. — Видел я эти картины! Где у людей совесть, интересно? Рама — ну тысячу, две стоит. Краска — ну тоже тысяча, не знаю.

— Больше, — сказал Леонид.

— Ну, две, три. А картина — пятнадцать тысяч! Это не грабеж? Скажешь — за работу? Ну, рисовал ты ее день, два. Пятнадцать тысяч за два дня — это где же столько платят?