Сталин поднимает руку, призывая к тишине.
— Ну? И какой будет приговор?
Присяжные, посовещавшись, поручают высказаться самому уважаемому из себя — благородно седовласому и седоусому.
— Эх, милые вы мои! — поет он мягким голосом, как бы заранее сожалея о тупоумии окружающих, включая, быть может, и Сталина. — Никто не прав, только Бог. Но решать надо. Расстрелять. А потом взять на поруки. Посмертно.
— Кого? — уточняет секретарь суда.
— Его, конечно, — указывает присяжный на Ваню.
Вбегают люди в черных наголовниках с прорезями для глаз, кричат:
— Всем лежать! Лицом вниз!
Уложив всех (включая Сталина) во избежание помех мирному и спокойному аресту Вани, они берут его, надевают наручники и уводят.
— Кто у тебя родители? — спрашивает один измененным голосом (Ваня догадывается об этом, хотя не знает, какой голосу него настоящий).
— У отца небольшое хлебопекарное производство, мама в институте преподает.
— Ага. Тогда сто тысяч. Евро.
— За что?
— За то, что жив останешься.
— Ноу вас же приказ!
— Ты жить хочешь?
— Хочу.
— Сто тысяч.
— Постойте! Но есть же закон! Я хочу, чтобы по закону!
— По закону — расстрел. А по понятиям — сто тысяч. Что выбираешь?
Ване очень стыдно. Он краснеет. Но он очень хочет жить — хотя бы для того, чтобы бороться во славу закона. И шепчет:
— По понятиям…
И опять Ваня думает, читает, и натыкается на интересную особенность: при всем том, что Сталин — одна из самых изученных фигур, в его биографии много пробелов, туманностей и неясностей. При описании его личных качеств недоброжелатели склонны делать вывод чуть ли не о паранойе, апологеты же либо переводят эти качества в гражданские, либо предпочитают о них не распространяться.
И тут-то Ваня видит именно то, что его больше всего тревожит — больше, чем роль Сталина в истории, его явные ошибки, злодейства или сомнительные победы, — тут-то и видится ему главная тайна, поэтому в своих мыслях он является к нему в третий раз.
На этот раз Ваня приходит с человеком в белом халате.
— Это еще кто? — недовольно спрашивает Сталин, который не доверяет врачам и не любит их — возможно, потому, что в их присутствии он становится не великим человеком, каковым себя ощущает ежесекундно, а — телом, организмом. Сталин вообще не понимает, как он может болеть, такой весь цельный, монолитный. Схожесть с другими людьми его оскорбляет.
— Вам нужно пройти освидетельствование, — твердо говорит Ваня.
— Погоди, — поднимает руку Сталин и, расхаживая в мягких сапожках, продолжает диктовать Поскребышеву: — О незаконности действий нам необходимо говорить так, словно у нас ее нет. Записал?
Поскребышев кивает.
— Далее.
— Далее писать?
— Что?
— Слово «далее» писать?
— Не обязательно. Далее. Полагаю, что мы стоим на пути к еще большей свободе и демократии, с которого невозможно свернуть. Но все может измениться.
Ване это надоедает и он делает так, чтобы Поскребышев исчез.
Врач начинает задавать Сталину вопросы.
— А, ты психиатр! — догадывается Сталин. — Да я умней всех психиатров вместе взятых!
— Ум — не признак психического здоровья, — с достоинством отвечает психиатр. И продолжает свою работу. Просит Сталина ответить на вопросы теста, кладет перед ним листы с пятнами Роршаха, выспрашивает Сталина о детстве, о его снах, фобиях и, наконец, докладывает Ване: — Обследуемый психически нормален. Наблюдается завышенная самооценка и не вполне адекватное восприятие действительности, но у кого не завышенная, кто полностью адекватен?