Особенно убеждало в этом безразличие, с которым жена поэта реагировала на странности мужа, очевидно, давно к ним привыкнув. Фуат в жадной спешке отправил в рот одну за другой несколько ложек тутового варенья, при этом часть его осталась на подбородке. Супруга, не церемонясь, протянула руку и вытерла запачканный подбородок, увлечённый вареньем поэт, кажется, даже не заметил, продолжая сосредоточенно причмокивать. Он ел сладости быстро, едва успевая прожёвывать, и, пока не перепробовал всё, что было на столе, о гостях не вспоминал. Ошеломлённый Печигин, пытаясь осознать сказанное поэтом, наблюдал за ним и его женой (ее, сказал Фуат, зовут Шарифа), относившейся к мужу с усталой материнской заботой, воспринимая его, похоже, как крест, который она несёт всю жизнь и готова нести до смерти. Если б не гости, она, возможно, повязала бы ему, как ребёнку, полотенце на шею, чтобы не так много крошек сыпалось на рубаху.
– Так вы что же, мне не верите? Погодите, я вам прочту… – Фуат порылся в кипе бумаг на стоявшей у стола этажерке и вытащил несколько исписанных листов. – Вот! Этим стихотворением будет открываться его следующий сборник!
Откинув голову и взмахивая в такт левой рукой, он стал громко декламировать, глядя поверх голов сидевших за столом. Иногда голос его начинал дрожать и грозил сорваться, собственные стихи трогали поэта до слез. Шарифа, показалось Олегу, смотрела на мужа с привычной задумчивой жалостью. Непохоже было, чтобы стихи производили на неё хоть какое-то впечатление. Равнодушный к поэзии Алишер деликатно ел варенье, стараясь не звякнуть ложечкой о блюдце. Наконец поэт сделал паузу, чтобы успокоиться, и, опустив глаза, столкнулся с непонимающим взглядом Печигина.
– Наш друг не владеет коштырским, – запоздало объяснил Алишер.
– А я-то думал, раз вы переводите… – Фуат разом осел на стуле, его порхавшая рука упала вниз. – Жаль… – Он потерянно огляделся вокруг, но быстро нашёлся: – Хорошо, тогда я вам кое-что покажу…
Фуат порылся в ящиках стола, потом с лёгкостью, какой Олег от него не ожидал, вскочил с кресла и, пробормотав: «Нет, не здесь», – вышел из комнаты.
Шарифа сразу наклонилась к гостям, положив на стол свою большую грудь, и сказала шёпотом:
– Вы с ним не спорьте. Согласитесь! Что вам стоит?! – Она пренебрежительно махнула рукой с выражением лица, говорившим: «Какая разница!» – Ему спорить нельзя, а то давление подымется, плохо будет. Больной человек! – Жена поэта горестно покачала своей когда-то красивой головой с тяжёлым подбородком и заметными над верхней губой крошечными седыми усами.
Вернувшись, Фуат положил перед Печигиным несколько старых тусклых фотографий. На них юный, но уже довольно тучный поэт был запечатлён с коренастым молодым человеком, в котором можно было узнать Народного Вожатого, но не сегодняшнего, с лицом, затвердевшим в изрезанную морщинами гипсовую маску, а похожего на того ребёнка и подростка, которого Олег видел на снимках в президентском архиве. На одном фото они стояли, положив друг другу руки на плечи, на горной тропе, оба широколицые и узкоглазые, в широких спортивных брюках, свитерах и туристских ботинках, на другом – облокачивались с двух сторон на автомобиль «Победа», на третьем – сидели, опять обнявшись, за уставленным бутылками столом, Народный Вожатый поднимал свободной рукой бокал с шампанским.
– Узнаёте?! – торжествующе спросил Фуат. – Мне здесь двадцать один, Гулимову девятнадцать. Тогда ещё ни о какой политике и речи не было. Не только мне, но даже и ему, я думаю, не пришло бы в голову, что наступит время и он станет не кем-нибудь, а президентом страны! Тем более что и самой страны тоже не было, а была республика в составе Союза. Мы оба писали стихи, он, между прочим, называл меня своим учителем. Точней, регулярно и всерьёз писал я, а Рахматкул так, от случая к случаю. Зато он был прирождённым поэтом жизни, его лучшими стихами были его поступки! О, я вам такое мог бы о нём рассказать… Он просто удержу не знал! Да-да, уже тогда было видно, что его ждёт исключительная судьба! Однажды, например, его задержала милиция – знаете за что? – Фуат весь заколыхался от смеха. – У нас в городском саду поставили памятники пионерам-героям. Мы с ним прогуливались там как-то ночью в подпитии, читали стихи, слегка шалили, и он разошёлся до того, что стал прыгать на эти памятники, обнимать их и кричать, что переимеет их всех, ни одного не оставит нетронутым! Можете себе представить?! Хорошо, милиционеры добрые попались, много с нас не взяли. А сколько он стихов на память знал! И Маяковского, и Уитмена, и Рембо, и наших поэтов – без числа. Мы с ним устраивали соревнование, кто больше прочитает, он всегда выигрывал. Но сам писал не очень… Не хватало у него терпения над словами корпеть, ему это, я думаю, казалось мелким. Я его упрекал тогда, потому что задатки были, и стать поэтом ему очень хотелось – хорошо, что он меня не послушал. Ну, вышел бы еще один поэт, кому это нужно? Слов и так как песка в пустыне, никто их больше не слышит. Другое дело – стихи президента, Народного Вожатого! Они, можно сказать, сразу на камне на века высекаются! Так что я могу теперь прогуливаться по аллее в тени собственных стихотворений, выбитых на мраморных стелах!