Но странным образом такое решение не принесло облегчения. Печигин поймал себя на том, что продолжает снова и снова перебирать в памяти разговор с Фуатом, ища недостоверные детали, чтобы опровергнуть весь его рассказ. Трудно было смириться с тем, что за стихами, над которыми столько бился Олег, стоит не образ с плакатов и телеэкрана, а этот рыхлый толстяк, пьяница и сластёна, со своей грязной старостью, безудержным хвастовством и помешательством… День клонился к вечеру, Олег проходил мимо закрывающегося рынка: торговцы вывозили на громыхающих тележках товары, а закутанные до глаз уборщицы сметали широкими метлами в огромные кучи обёрточную бумагу, рваные пакеты, объедки и прочий мусор торговли, поднимая облака тусклой пыли, повисавшие в воздухе. Розовея в последних лучах солнца, пыль оседала на продавцов и покупателей, на бедных и богатых, на вещи и людей, уравнивая их между собой. Некоторые лотки еще были открыты, и оттуда кричали уборщицам, чтобы не мели в их сторону, один козлобородый старик погрозил им кулаком, другой даже плюнул в направлении едва различимой сквозь пылевую завесу завёрнутой фигуры, но всё это было напрасно – женщины словно не слышали, как если бы человеческое слово больше не достигало их ушей, и равномерно взмахивали метлами, точно выполняли работу судьбы, сгребая в мусор отбросы прошедшего дня. Рынок стремительно пустел, и там, где полчаса назад кипела торговля и яблоку негде было упасть, оставались теперь лишь мусорные горы, ждущие, чтобы их отвезли на свалку. Олег поискал над крышами руку памятника Народному Вожатому, обычно помогавшую ему ориентироваться в путанице переулков и улиц Старого города, и не нашёл – ее заслонило плотное пыльное марево. Только миновав рыночную площадь, он увидел её там, где она всегда была прежде, и почувствовал, что рад этому.
Вернувшись домой, Олег первым делом принялся перечитывать подстрочники и свои переводы. Теперь сквозь каждое стихотворение он видел беспрерывно жующего сладости, распираемого самоупоением Фуата, любая строка звучала в сознании его голосом. Как могло нравиться Олегу это многословие, полное повторов, пустой риторики и вычурных метафор?! Что находил он в этих длиннотах, банальностях и высосанных из пальца сравнениях?! Сейчас ему стало очевидно, что это чистой воды графомания. И к тому же графомания помешанного! От нескончаемых перечислений, претензий на всеохватность и космический размах так и веяло безумием. Если в самом деле, как утверждал Тимур, эти стихи ложатся в основу государственных планов и программ, то не приходится удивляться, что страна катится в пропасть. Выходит, Коштырбастаном правит не явленная в поэзии Гулимова воля неба, как представлял это Касымов, а воплощённое в ней графоманиакальное безумие Фуата!
Олег собирался перевести до завтра еще одно-два стихотворения, но теперь не мог заставить себя даже дочитать до конца уже сделанное. Вместо этого рука сама потянулась к тетради для записей. «Приходится, похоже, признать, что Алишер прав: стихи Гулимова, скорее всего, принадлежат Фуату, а сам он не поэт, облечённый государственной властью, а обыкновенный диктатор. Почему это так обескураживает меня? Почему так не хочется с этим соглашаться? Я ведь с самого начала подозревал подобное. (Или только теперь мне так кажется?) Меня же не удивило, когда Тимур признался, что это он сделал Гулимова тем, кто он есть. Откуда тогда сейчас эта растерянность? Видимо, я так долго пытался проникнуть в образ Народного Вожатого, что не заметил, как он сам проник в меня. Теперь я гляжу на него глазами коштыров, для которых нет других ориентиров в окружающей их со всех сторон бесконечности. Ведь и Тимур убеждён, что он пророк, пускай и один из многих тысяч, и для Фуата он чуть ли не новый Рембо местного значения. (Хотя что значит “местного значения”? На территории Коштырбастана запросто поместятся три или четыре Франции!) Завтра я наконец встречусь с ним лицом к лицу. Говорить с ним о стихах, конечно, нелепо. Значит, главный смысл этой встречи в том, чтобы я передал ему послание от оппозиции. Еще не поздно отказаться. Но я этого не сделаю».