Выбрать главу

«Стоп, – подумал Печигин. – Стоп, чьи это мысли: мои или президента Гулимова?» Разве он, чужой в Коштырбастане, может увидеть здесь что-либо, кроме вековой неизменности, мозолящей глаза на каждом углу? Шаткость, неустойчивость момента открываются лишь тем, кому известно всё, происходящее в стране. Чем выше пост, тем полнее информация и, значит, больше тревога. Никто лучше президента не знает о хрупкости мира, ненадёжности всей пирамиды власти. Боится ли он? «Я понятия не имею, что он там думает или чувствует», – сказал себе Печигин – потому что, вопреки всему, его распирала уверенность, что страх и тревога – бесполезные эмоции, от которых Гулимов давно освободился. Откуда взялась эта уверенность? Печигина она не удивляла: разве впервые он думает мыслями переводимого им автора? Кто сказал, что наши мысли на самом деле наши? И с замирающей радостью, с какой человек осознал бы, что умеет летать – и уже летит, – Олег понял, что смотрит вокруг глазами Рахматкула Гулимова. Это ему коштыры должны казаться детьми во время прогулок инкогнито по столице, ему ложится на плечи тяжесть облаков, а всё человеческое неизбежно видится пустяковым, для него мир висит на волоске, не гарантированный ничем, кроме его, Гулимова, безошибочности. Но поскольку он знает, что не ошибается, бояться ему нечего.

Официантка принесла наконец заказанный Олегом лагман, о котором, уйдя в свои (точнее, чужие) мысли, он успел начисто забыть. Ему казалось, что он сидит в кафе уже давно, но, взглянув на часы, обнаружил, что не прошло и десяти минут. Вот, значит, как течёт теперь для него время: оно замедлилось до того, что придётся проталкиваться сквозь него, как через толпу в московском метро (Олега передернуло от воспоминания). Если бы не обретённая способность отвлекаться, полностью выключаясь из окружающего, скука ожидания его, наверное, убила б.

Наевшись, он откинулся на спинку стула и увидел в небе крошечный крест самолёта, пересекавший синеву между двумя облачными громадами. Это он, оказывается, был источником вспухавшего в голове гула, на который Олег не обращал внимания. Самолёт занырнул в облако, и его звук стал меняться, делаясь то выше, то глуше, словно он пробирался по сжимавшейся, а потом опять расширявшейся кишке. Вслушиваясь в колебания гула, Олег ждал, пока самолёт возникнет вновь, и, когда это произошло, почувствовал в нём небольшое, но существенное, напрямую к нему относящееся событие, не менее значимое, чем севшая за соседний столик пара молодых коштыров (девушка, наверное, видела Олега по телевизору и, уверенная, что он на них не смотрит, кивнула на него своему спутнику – но от Печигина сейчас ничего не ускользало). Самолёт плыл в синеве не в своём отдельном, страшно далёком заоблачном пространстве, а обозначал верхний предел жизненного пространства сидевшего за столиком кафе Печигина и был поэтому важен и даже каким-то образом близок ему. Тучи были гораздо ниже и ещё ближе, они были «внутри», между Олегом и самолётом, чей гул наполнял их так же, как голову Печигина. А под ними, редко взмахивая крыльями, пролетела небольшая рыжеватая коштырская птица, мгновенно обуглившаяся, оказавшись на фоне сияющей окраины облака, и, проводив её взглядом, Олег безо всякого усилия воображения увидел то, что должна была видеть под собой она: плоские крыши Старого города, пыльные трещины его узких улиц, тёмные взрывы зелени среды камней, грозно блестящие синие изразцы куполов, минареты, тянущиеся вверх за новостройками, не доставая им даже до пояса, геометрически расчерченные новые районы, а дальше пригородные поля с затерянными в них женщинами с кетменями, и дороги, и мелкие мутные реки, а ещё дальше с одной стороны открывались горы, с другой – пустыня, которая, какой бы далёкой ни казалась, всегда была рядом, дыша в лицо горячим ветром, полным песчаной пыли. И со всем этим бедным красками пыльным простором возникала тянущая душу связь, наполнявшая её до последнего предела его мелко дрожащей от зноя пустотой, как наполняет лёгкие воздух при вдохе. Расширившаяся душа Печигина вмещала теперь всё – от темного блеска глаз коштырки за соседним столом до блеска крыльев уже едва различимого самолёта – и во всём, что в неё входило, был повод для вдохновения. Он мог бы сейчас играючи написать стихи о чём угодно, любой предмет вызывал в нём отзвук, тянущий за собой цепочку образов и сравнений, каждая вещь спешила поведать свою сущность. Мороженое в вазочке перед девушкой открывало ему изнемогающую нежность таяния, проехавший на велосипеде коштыр давал почувствовать встречный ветер, наполнявший вздувшуюся красную футболку, а вяло бродившая между столиками собака с густой свалявшейся шерстью показывала, что такое настоящая жара: её мокрый розовый язык свисал почти до земли, точно она пыталась вывернуться через рот из своей невыносимо душной шкуры, но застряла в самом начале безнадёжного усилия. Олег протянул ей недоеденный кусок жилистого мяса, собака, скалясь, взяла, недоверчиво заурчала, и в ответ ей, как низкое эхо, заурчало в утробе надвинувшейся тучи. Печигина эта перекличка не удивила – всё было связано со всем, пахнущий горячим асфальтом помутневший преддождевой воздух был полон соответствий. Олег достал было тетрадь, чтобы начать записывать, но вспомнил про неоконченный перевод. Он не должен отвлекаться, и так он уже неизвестно как долго сидит в этом кафе (взгляд на часы показал, что прошло всего полчаса). Печигин расплатился и пошел домой; когда свернул в свой переулок, начался наконец дождь. Сперва посыпались отдельные тяжелые капли, и каждая, падавшая на Олега, пронизывала его счастливым холодом насквозь. Коштыры не прятались от дождя, смеющиеся женщины убирали со лба и щёк намокшие пряди, старик на скамейке, беззубо улыбаясь, запрокинул голову, чтобы вода текла ему на лицо. Когда Олег подходил к двери, лило уже стеной. Человека, караулившего за кустами у входа и шагнувшего навстречу, Печигин узнал сразу и даже обрадовался ему, как будто давно ждал его появления.