Выбрать главу

Степану повезло в Бийске: едва он вышел на привокзальную площадь, как увидел подводу, которая уже разворачивалась, еще минута — и он бы ее упустил. Степан окликнул ездового, рыжебородого мужика в огромном тулупе:

— Эй, земляк, далеко курс держишь?

Мужик, стоя в санях на коленях, неловко повернул голову:

— Чего-о?

— Едешь, говорю, далеко?

— А тебе куда?

— В Безменово.

Мужик натянул вожжи, придержав лошадь:

— А я в Шубинку. Попутно, стало быть. Садись, подвезу. — Оглядел Степана с веселым любопытством, поинтересовался, когда отъехали немного: — Отвоевался ка-быть… домой?

— Если с одной стороны, — подмигнул Степан, — считай, что отвоевался. А с другой… Поглядим.

— А чего глядеть? Хватит, поди, — сказал мужик. — Царь затевал войну, дак его и самого теперь нету — скинули. И с немцами, сказывают, замиренье вышло… Или ненадолго?

— Поглядим, — повторил Степан. — Царя скинули — это верно. Да много еще царских прихвостней осталось. Революция для них костью поперек горла. Ты-то сам как? — вдруг спросил, в упор поглядев на мужика. — Тоже, поди, нашим и вашим. Или не нашим и не вашим?

Мужик сердито крякнул, отводя глаза:

— А мне все одно — што поп, што батька… Кому охота, нехай грызутся… Но-о, пошевеливайся! — прикрикнул на коня, дергая вожжами.

Степан усмехнулся:

— Стало быть, не нашим и не вашим.

— Как хошь, так и понимай, — сказал мужик. — Когда двое дерутся, третий не встревай… а то ж ему, третьему, и перепадет.

— Осторожный ты, как я погляжу. Ну, ну…

— Вот тебе и ну, каральки гну! — рассердился мужик и хлестнул вожжами коня, тот рванул от неожиданности, сани занесло на крутом раскате, и Степан, ухватившись за отводину, едва удержался.

— Ну, земляк, и горяч же ты, — засмеялся. — Обиделся? А я правду говорю: нынче такое время, когда третьего быть не должно: либо ты за революцию, за новую жизнь, либо ты против, а значит — за возврат к старому… Тогда разговор другой.

— Рассудил, как по усам развел, — хмыкнул мужик, немного успокоившись. — Сам-то ты чего ж бежишь?

— Как это бегу?

— А так: многие уже поприбегали да и живут себе, в ус не дуют. Какая тут у нас революция — одни разговоры… Живем и живем.

— Поглядим, как вы тут живете, — сказал Степан. — В Бийск-то, поди, на базар ездил, излишки возил?

— Возил. А што? — глянул с вызовом. — Коноплю вот на шпагат поменял. Вот тебе и революция… — презрительно усмехнулся. — Раньше шпагат был, хошь волами тяни — не порвется. А нынче такого понакрутили — не шпагат, а слезы. Захошь удавиться, дак и то не выдержит… Н-но, уснул! — понужнул коня, искоса глянув на Степана. Вдруг начал стаскивать с себя тулуп. — На-ка, паря, погрейся, а то ж ехать еще далеко. Бери, бери. Сам-то чей будешь? Безменовских я многих знаю.

— Огородников. Петра Огородникова сын.

— Знаю, знаю Петра… А я, стало быть, Корней Лубянкин. Коли будешь в Шубинке, заходи: третий дом с краю… Милости прошу.

Так, в разговорах, и пролетело время — и ближе к полудню, в ростепельный час, когда солнышко поднялось высоко и пригрело, поравнялись с развилкой. Отсюда рукой подать и до Безменова — полчаса ходу. Степан соскочил с саней:

— Будь здоров!

— Прощевай, стало быть. А то, ежели што, — подмигнул Корней Лубянкин, — надумаешь жениться, дуй прямо в Шубинку. Лучших невест, как у нас, нигде не сыщешь. Истинно говорю. У меня вон у самого дочка…

— Красивая?

— Баская. Кровь с молоком!..

— Ну, тогда жди сватов, — пообещал Степан.

— Давай! — мотнул вожжами над головой Лубянкин. — Даст бог — породнимся.

Степан постоял у развилки, провожая глазами подводу, осмотрелся вокруг — неужто он дома? Темнел неподалеку березняк, безлюдно и безмолвно выглядели заснеженные поля… Степан узнавал и не узнавал эти места. И снова подумал: «Неужто я дома?» Вздохнул глубоко, ступил на свороток — и пошел к деревне, все прибавляя да прибавляя шагу. Скоро ему жарко стало. Степан расстегнул бушлат. Синевой отливали уже осевшие заметно снега, схваченные поверху ломкой ноздреватой корочкой. Однако дорога, утрамбованная и накатанная до маслянистого блеска, бугристо выпирала и держалась еще прочно, не поддаваясь обманчивым первым оттепелям… Обогнув березняк, дорога круто забрала вправо, и Степан узнал, вспомнил этот поворот, потом нырнула в ложок — и ложок этот был тоже знаком… Дорога поднялась на крутяк, выпрямилась и пошла гривой. И тут Степан увидел недалеко от дороги, в стороне, упряжку и удивленно приостановился, не успев еще понять, что его так поразило. Заметил человека, который копошился подле саней, укладывая воз, но работал вяло, как показалось, с ленцой; и пегая лошадь нехотя, тоже с ленцой, жевала брошенное под ноги сено… Степану почудился густой пряный запах этого сена. Лошадь обеспокоенно подняла голову и внимательно посмотрела в его сторону. И Степан вдруг понял, что его так поразило в первый миг, понял и заволновался, узнав пегого мерина. Пеган, Пегашка! — екнуло сердце. В это время из-за остожья вывернулась и широкими пружинистыми скачками, с громким лаем кинулась к дороге большая черная собака. Степан и собаку узнал:

— Черныш… Черныш! — Радостно окликнул. Собака остановилась шагах в десяти и, поперхнувшись, умолкла. Но как только Степан шагнул к ней, шерсть на загривке у нее вздыбилась, и собака злобно зарычала, показав желтые клыки и слегка припав на передние лапы, готовая к прыжку…

— Черныш! — крикнул человек от подводы. Голос у него ломко-грубоватый и незнакомый. — Назад, Черныш!

Собака повиновалась и, обежав Степана стороной, нехотя удалилась. А Степан все внимание теперь сосредоточил на человеке у подводы: «Кто же это?» Сбивали с толку Пеган и Черныш — откуда и почему они здесь? Степан подошел ближе. Парень в распахнутом полушубке, шапка набекрень, воткнул вилы в сено и, опираясь на них, встревожен но и растерянно смотрел на Степана. Что-то давнее, полузабытое мелькнуло в его взгляде. А может, и не было ничего, почудилось, поблазнилось Степану? И чувствуя терпкий запах лежалого, пересохшего сена и как бы желая ослабить, снять напряжение, он медленно, с мягкой усмешкой заговорил:

— А я гляжу и глазам не верю: Пегаш! Вот это встреча! А тут и Черныш налетел, страху нагнал на бывшего хозяина… — И вдруг прямо, без обиняков спросил: — А ты-то чей будешь? Никак не припомню.

И тогда с, парнем что-то случилось — губы его дрогнули, покривились, вилы выпали из рук, и он, всхлипнув совсем по-ребячьи, резко выпрямился, шагнул к Степану и опалил его горячим отчаянным шепотом:

— Братка! Да, братка же… почему не узнаешь?

Домой Степан явился вместе с братом. Мать смотрела на них с крыльца, смотрела во все глаза — то ли узнавала, то ли поверить не могла… Потом ойкнула, прижав руку к груди, и кинулась было навстречу, да ноги отказали, подкосились — и упала бы, не подоспей Степан. Подхватил он ее, удержал, а мать слова сказать не может, лицо мокрое от слез. Прижалась к нему, всхлипывая, заговорила, наконец:

— Степушка… сынок! А я как знала, чуяло мое сердце. Вчера вижу: будто Черныш кинулся на меня и ну кусать… Реву я белугой, а кровь так и хлещет… Ну, говорю, утром отцу, быть кому-то кровному, родне близкой. А куда ж еще ближе! Сон в руку. Степушка, сыночек… — оглаживала его рукой, касаясь пальцами жесткого, словно задубевшего бушлата. Испугалась вдруг. — Ой, да как же ты сыночка, в этакой хворобной одежке? Промерз, поди? А я держу тебя на холоду, безголовая… Пойдем в хату. Пашка! — отыскала взглядом младшего сына. — Чего стоишь? Шумни отца, у Барышевых он с мужиками… Говорила, не ходи, дак разве его отговоришь. Надумали правду искать — у кого? Ох, беда, беда… Совсем одурел от богатства своего, гоголем ходит по деревне Барышев-то. А чего ему не ходить? Другие-то вон головы на войне поскладали, а он мошну набивал… Вот и бесится с жиру, — гневно говорила мать, ступая но скрипучим промерзлым половицам сеней. Остановилась, не все еще высказав. — Теперь, вишь ли, маслоделку решил к рукам прибрать. Вот и пошли мужики упредить его, чтоб не самоуправничал… Да ну его к лешакам! — спохватилась. — Нашла об чем говорить… Не бери в голову. Ну, вот-ка и дома! — распахнула дверь, вошла первой, остановилась, пристально глядя на сына: как он? Отвык, должно, столько лет не был…