Будичанский пан Гурский, казалось, впервые увидел этого Огнивка. Знал, что есть на селе парубок Михась. Зиал, что сила в руках у него железная; когда-то на охоте спас самого канцлера Лещинского, который соизволил собственною особой прибыть в гости к пану Гурскому.
Раненый медведь напал на пана канцлера. Слуги и гайдуки разбежались. А хлоп Михась грудью встретил медведя. Разорвал ему пасть, вонзил нож в сердце и одолел, спас папа канцлера. Получил за это хлоп пятьдесят злотых. Мокрый от страха, вспоминал теперь пан Гурский, что те пятьдесят злотых, по его приказу, отобрал управитель у Михася в уплату за рогатое, которое задолжал отец Огнивка, хотя за этот же долг да еще за недоимку мостового сбора уже давно у Михасева отца увели волов.
И кто мог подумать, что этот хлоп станет предводителем бунтовщиков? Кто мог допустить, что белорусы, смирные и тихие, зажгутся примером украинской черни? И хочется пану Гурскому раствориться в воздухе, полном горького, едкого чада, хочется крепко-накрепко зажмуриться и думать, что это только страшный сон. К чему было до гмерти забивать на конюшне старого Панаса Огнивка за обидные слова, сказанные управителю Ковальскому? Ведь вот Ковальский теперь в Могилеве, а он, пан Гурский, здесь. Понимает Гурский — быть ему в ответе за то, что выгнал селян из хат за неуплату чинша, заставил их зимой жить в лесных землянках. Напрасно поверил он грамотам коронного гетмана, призывавшего шляхту спокойно сидеть в своих маетках, ибо им, мол, обеспечены спокойствие и безопасность...
Дрожит от страха ротмистр Зацвилиховский. Он хорошо понимает, что ни шишак на голове, ни стальные латы — изделие данцигских оружейников — не спасут ему жизнь. Глаза его бегают, как мыши, и зеленое лицо окаменело.
Дрожат руки у жолнеров.
Когда мучили посполитых, насиловали дивчат, сажали на кол старую Параску Огнивко, руки были крепки и злы. А теперь?..
У жолнера Яся Гавронского из далекого польского села Гальковки, что в Краковском воеводстве, в мыслях сейчас его мать и сестра. Не может Ясь Гавронский отвести глаз своих от сурового лица Михася Огнивка. Зря болтали, будто он слеп на один глаз, без носа, что у него клейма на лбу и щеках. Вот он, статный, в белой рубахе, заправленной в широкие штапы, кое-где запятнанные кровью, на высокий лоб спадает русый чуб, острым крылом своим почти закрывая нос. Даже веснушки на носу Огнивка разглядел Ясь Гавронский.
«Кого же убил или замучил он, Огнивко? — невольно спрашивает себя Ясь Гавронский.— Почему на него охотятся жолнеры? Почему коронный гетман обещал за голову его две тысячи злотых? Разве он приходил в Краковское воеводство и сжег Гальковку, которая принадлежит пану каштеляпу Любовицкому? Или, может, он мать Яся или его сестричку Зофию обидел?» И от этих мыслей хочется Ясю упасть на колени и закричать, вымолить себе прощение. Но Ясь Гавронский понимает — не будет прощения!
— Выродки!
Это сказано тихо, очень тихо, но и жолнеры, и ротмистр, и пан Гурский услыхали эти слова. И они поняли — это конец. Понял и Ясь Гавронский. Не увидит он больше ни Гальковки, ни матерн, ни сестры, ни невесты своей... Он упал на колени и закрыл лицо руками. А ротмистр Зацвилиховский, брызгая слюной и заикаясь, пробормотал:
— Прошу у пана атамана позволения отойти в сторону... справить естественную потребность...
Потерпи,— тихо проговорил Огнивко,— на том свете у них позволения сиросишь..— Он указал рукой на тела замученных.
...Спустя несколько дней к воротам Оратовского замка, где остановился ненадолго коронный гетман Януш Радзивилл, подъехала телега, накрытая сверху рогожей. Возчик в мужицкой одежде, в широкополом соломенном брыле соскочил проворно с передка и скрылся в кустах. Из караульни выбежали латники, кинулись к телеге, со-рвали рогожу и онемели. У поручика Гурского отнялся язык. В телеге рядом с ротмистром Зацвилиховским лежал его отец.
Между пальцами у мертвого ротмистра торчала грамотка. Дрожащими руками поручик взял грамотку и развернул ее. Буквы прыгали перед глазами. Рука повисла, как перебитая, и грамотка упала на землю. Жолнер проворно поднял се и подал поручику. Шатаясь, поручик направился к замку. Жолнеры подхватили лошадей и погнали к воротам.
Желтый от злости, коронный гетман Радзивилл в несчетный раз уже перечитывал эти несколько строк, под которыми стояло имя хлопа, осмелившегося на такую неслыханную дерзость — лишить жизни шляхетпого и высокородного рыцаря Речи Посполитой, любимца коронного гетмана ротмистра Зацвилиховского и его личного друга пана Гурского. Изменник нагло писал, что то же ожидает и коронного гетмана, и всю шляхту, которая разоряет Белую Русь, глумится над ее народом.
— Какая дерзость, поручик! — вскипел Радзивилл, обращаясь к побледневшему Гурскому.— Мужик пишет о какой-то Белой Руси, точно здесь не наша коронная земля!
...В тот же день, сообщая королю в Гродно о том, что Дорогобуж сдался войску царя Алексея, Януш Радзивилл, откинув гордость, должен был признать, что «чернь к нам весьма враждебна. Повсюду уже начала сдаваться на царское имя. Она, эта чернь своевольная, возбуждаемая прелестными письмами царя Московского и гетмана Хмельницкого, причиняет нам теперь больше вреда, чем сама Москва. Можно думать, что зло это распространится и дальше, и если не принять сейчас всех мер, то будет здесь, на Литве, нечто подобное казацкой войне, уже седьмой год свирепствующей на Украине».
Уже когда Радзивилл отправил в Гродно с грамотой поручика Гурского, нарочно избранного для этого (пусть сам расскажет канцлеру и королю, что творится на Литве), пришла новая печальная весть. Казаки Золотаренка взяли штурмом крепость Белую, а Невель сдался стрелецкому войску.
Генерал Корф, который написал об этом из Смоленска, сообщил еще и такое, что заставило коронного гетмана скомкать в руке пергаментную грамоту и швырнуть ее себе под ноги: передовые стрелецкие отряды вышли на речку Колодную.
У князя Радзивилла потемнело в глазах. Ему показалось, что за окнами замка не погожий июньский день, а хмурый осенний вечор.
Переяславский трактат давал себя знать. Стрелецкое войско на берегах Колодной!
Радзивилл вызвал коменданта замка, шведа Пуффендорфа, и приказал готовиться к отъезду. Польному гетману Винценту Гонсевскому Радзивилл отписал, чтобы он, не тратя времени, послал три полка драгун на Шкловку.
Ночью, прислушиваясь к каждому шороху за окнами, под которыми глухо звучали тяжелые шаги латников личной охраны коронного гетмана, Радзивилл писал письмо в Стокгольм бывшему подканцлеру Радзеевскому. В письме этом не было никаких заверений. Радзивилл ничего не просил и ничего не обещал. Он только сообщал о том, что маеток пана Радзеевского неподалеку от Вильны охраняют жолнеры Радзивилла и, несмотря на повеление правителя королевской канцелярии пана Ремигиана Пясецкого о реквизиции маетка в пользу королевской казны в связи с изгнанием Радзеевского, маеток остается и останется, подчеркнул Радзивилл, неприкосновенным.
Небрежно присыпав письмо песком, Радзивилл задумался. Умостив ноги в меховых туфлях на низенькой скамеечке, он скрестил руки на груди и утонул в высоком мягком кресле. Его удлиненная тень преломлялась на стене комнаты. Желтое пламя свечей отражалось мерцающими огоньками в глубоко запавших глазах. Он покусывал губы, и от этого чуть вздрагивала ровно подстриженная бородка. Фыркая мясистым иосом, он представлял себе, как обрадуется Радзеевский, получив от него письмо. Не приходилось сомневаться, что новый шведский король Карл будет своевременно извещен об этом Радзеевским и не замедлит оказать свою милость Радзивиллу.
Невольно всплыли в памяти дерзкие слова из письма проклятого Огнивка. Вот из-за таких и нет покоя в королевстве. Белая Русь! Гляди, что выдумал, скотина! Тот схизматик Хмель задумал отделить от королевства Украину, а тут народились уже новые хмелята! Но он, Радзивилл, не Потоцкий. Он не болтун! Он человек твердой руки и непреклонной воли. Кто же о том не знает! Не унией будет он усмирять чернь, а железом и огнем. Хотя бы пришлось все сокровища свои на это потратить, не остановится. Сам обнищает, но всю эту своевольную чернь искоренит.