Выбрать главу

Несколько позднее, в конце тридцатых годов, стала зарождаться и теория «революции рабов», расцвет которой относится к концу сороковых — началу пятидесятых годов. Инициатором ее выдвижения был уже упоминавшийся мной А.В.Мишулин, который на всю историю античного мира смотрел с точки зрения восстания Спартака и старался всячески доказать, что в революции, отделявшей античный мир от средневековья, решающую роль сыграли восстания рабов, в которых они, наподобие буржуазии в буржуазных и пролетариата в социалистической, сыграли роль гегемона этой межформационной революции.

Названная концепция, антиэволюционистская, восславляющая революцию, оказалась при этом крайне слабо аргументирована и крайне упрощала суть глубокой социальной революции, отделившей античный мир от средневековья. Однако была проста, доходчива и «революционна», так что пришлась по вкусу многим борцам за «марксистскую» науку. Ее распространение еще в конце тридцатых годов взял на себя Сталин, сказавший в одной из своих речей, что рабы «с громом опрокинули Рим». Теория получила таким образом благословение наивысшего тогда авторитета и после войны (до войны было не до разработки этой теории), ее взяли на вооружение уже не только и не столько античники, сколько некоторые медиевисты, закрыв на долгие годы возможность серьезной научной разработки всего переходного периода от античности к средневековью. За полной недоказанностью, эта теория, фактически сошла на нет еще при Сталине, хотя ее бывшие сторонники избегали открыто отказываться от нее, а их оппоненты — открыто их критиковать.

Примеры таких произвольных теорий можно было бы умножить. Несмотря на несомненное влияние Сталина на их распространение, все же их появление было бы неправильно всегда приписывать прямому заказу вождя или его окружения. Нельзя не учесть того, что на выжженной покровщиной почве советским историкам предстояло переосмыслить с действительно марксистской точки зрения, а не с вульгаризаторских позиций Покровского факты гражданской истории всех времен и народов. Причем спешно, так как надо было писать учебники для школы и вузов, не дожидаясь серьезной научной разработки истории разных периодов с марксистских позиций. Не все историки оказались готовыми к такой серьезной научной разработке и часто следовали печальному опыту Покровского, подгоняя факты под абстрактные схемы, построенные на основании столь же абстрактно-догматического использования общих положений истмата.

Сталин не был историком и, когда нуждался в исторических примерах, брал их из советской историографии, которая все время противопоставляла себя буржуазной. Но если эти положения хоть раз им брались на вооружение, то на них налагалось «табу» и никакие научные доводы не могли их сокрушить. Тем, кто пытался доказать их несостоятельность грозило клеймо антимарксиста, довольно страшное в то время, а иногда и более серьезные репрессии. Так в исторической науке образовывались «белые пятна» и лакуны, подобные уже названным табуированные проблемы, о коих приходилось молчать или повторять официозные трактовки.

В этой связи не обойти вопроса о том, как воздействовали на нашу историческую науку марксистские методологические принципы, которыми она обязана была руководствоваться, и как эти принципы воздействовали на нас, начинающих историков.

Ведь мы росли и формировались среди постоянных, навязших в зубах напоминаний, что лишь марксистское понимание истории по-настоящему научно, что работы историков и философов других направлений не только враждебны марксизму, но в силу своих неверных установок ненаучны или даже антинаучны. Нас воспитывали в духе нетерпимости ко всякому «инакомыслию» в нашей науке, пронизывающей такие работы, как «Анти-Дюринг» Ф.Энгельса или «Материализм и эмпириокритицизм» В.И.Ленина. Неудивительно, что мы росли и мужали с зашоренными глазами, с довольно ограниченным научным кругозором, были обречены часто на односторонние подходы к истории. И мы росли в общем «правоверными» марксистами, вполне искренне стремились разобраться в деталях марксистского понимания истории, следовать ему в своих первых исследовательских опытах, готовы были отвергать с порога всю немарксистскую историографию прошлого и настоящего. К этому нужно добавить, что большинство наших тогдашних учителей были убежденными марксистами (или пытались показать себя таковыми) и как в своем собственном, так и в нашем научном творчестве допускали разногласия и споры только в рамках марксистских взглядов на историю. И сами они, и мы следом за ними всегда тратили очень много сил на то, чтобы как-то согласовать свои научные выводы с этими общими принципами, не дай бог отойти от них. Между тем эти принципы, даже освобожденные от вульгарных трактовок М.Н.Покровского, а затем «Краткого курса», сильно суживали поле деятельности историка и возможности оригинальных выводов. Марксистский монизм, видевший основу эволюции любого общества в его социально-экономической жизни — в его базисе, а один из главных двигателей этой эволюции — в классовой борьбе, вольно или невольно оттеснял на дальний план все исторические явления, непосредственно не связанные с этими сюжетами, как «надстроечные», менее важные и не определяющие ход исторического развития. К ним относились государство и право, идеология, и все проявления культуры, и религиозная жизнь общества, и его быт и нравы, что теперь называется «повседневностью». Прошло много времени, прежде чем в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, когда я была уже зрелым историком, эти «надстроечные» сюжеты получили «право гражданства» в нашей историографии и стали постепенно теснить в ней собственно экономические и социальные проблемы.