Николай Петрович потянулся ему навстречу, но руки Иван Харламович не подал и не подошел в порыве дружелюбия обнять его. Он был восточный человек, его эмоции были замкнуты на себе, и одиночество никогда не покидало глубин его естества — даже для того чтобы подышать свежим воздухом. Рукопожатие, казавшееся Николаю Петровичу только что логичным, цементирующим согласие, теперь стало казаться ему нарочито-картинным, показным. Согласие было установлено и не нуждалось в фанфарах, в парадном сиянии. «Тен, Носов и я — разве это не сила? — подумал он. — А Абдуллаев? А Хмарин. И Шоира Махкамова, и Ядгар Касымов, и Ксения. Мы — сила, наши замыслы — тугая тетива. Чиройлиер — стрела. А если проще?»
Получалось и проще, и совсем просто. Стране хотелось скорости, теплого ветра в лицо.
XLI
— Я Носов! — возвестила трубка. — Приветствую тебя, Петрович.
— И я приветствую тебя, Михаил Орестович. Рад слышать твой голос. Он в меня бодрость вселяет. Чем порадуешь?
— Чем огорчу, хотел ты спросить. Чем ошарашу! Я сильно тебя огорчу, Петрович. Безжалостно прямо. Тен пропал.
— Как пропал? — Николай Петрович тяжело задышал. Как будто брал затяжной горный подъем.
— Нехорошо пропал. Он возвращался из степи, из совхозов новых. Темнело, пора было фары включать. На обочине стоял автобус. «Коробочка». Знаешь, этого, Курганского завода. Люди рядом, мужчины и женщина. Мужчины вдруг кинулись на женщину, она закричала. Мороз по коже — так она закричала. «Волга» Тена затормозила. Он и водитель кинулись на помощь. Мужики отлепились от женщины, двое кинулись на Тена, двое — на водителя. Заломили руки за спину, командуют: «Ша!» Женщина сумочку открыла, извлекла пузырек, платок, накапала из пузырька на платок, сама рожу отвернула — и к носу Тена свой платочек. Он успокоился. Она — к водителю. Он вдохнул раз-другой и тоже поплыл в ту страну, где тишь и благодать. Его сунули в «Волгу», дверцу притворили. Шофер спит, ждет хозяина. Он оклемался через час. Ни автобуса, ни Тена. В поиск включены все наличные силы. Степь велика, понимаешь? Перед степью горы, за ней пустыня.
Чувство утраты навалилось, и ударило, и замутило мысль. Не берегли — и не уберегли.
— Ты в курсе того, что предпринял Тен?
— В курсе. Он советовался, и я подбросил ему несколько фактов, о которых он не знал. Но знал он — будь здоров! Криком хочу кричать: «Автомат мне! Автомат!»
Раздались длинные гудки. Николай Петрович поспешил к Абдуллаеву. Секретарь был занят со следователями, приехавшими из столицы. К вечеру еще ничего не было известно. «Он был лучше нас. Он был лучше, и его убрали первого». Эта мысль сверлила и сверлила мозг. Николай Петрович не знал, какой была расправа, скорая или садистки изощренная. Но, скорее всего, она уже свершилась. И взгляд Тена, этот всепроникающий взгляд издали, посланный точно в цель узкими амбразурами глаз, уже не остановится на нем, и связующий мост не ляжет между ними. Потом Николай Петрович подумал, что едва ли кто-нибудь из участников этой расправы удержится на плаву. Пробьет и их час. Он представил себе тяжелое, сверкающее лезвие гильотины, беззвучно скользящее вниз. Ночью давили кошмары. Утром он спросил себя, почему именно этого человека, лучшего из лучших, он обжег своим подозрением. Почему его непохожесть на других он принял за эгоизм и себялюбие? Чувство непримиримости к мрази в образе и подобии человеческом росло и росло, пока не стало словами: «Ни шагу назад».
Еще через день были арестованы два человека. Это были заготовители хлопка из целинных районов. Они завышали количество заготовленного сырца, а деньги, полученные за несуществующий хлопок, присваивали. Концы с концами они сводили, уменьшая выход волокна. По их подсчетам, районированные в области сорта хлопчатника якобы вырождались. У них изъяли большие ценности и большие деньги.
— Сколько? — поинтересовался Николай Петрович.
— Много, — сказал Носов.
На судьбу Тена это не пролило света. Но гадючье гнездо, из которого был совершен смертоносный выпад, уже высвечивали прожекторы. Уползти было некуда.
XLII
Выйдя из метро, Николай Петрович купил гвоздики. Представил, как мать, потупясь, примет цветы и прижмет к груди. Представил ее улыбку и сияющие серые глаза. Он любил родительский дом. Пожалуй, это единственное место, где ему всегда безоглядно хорошо, где не надо взвешивать слова и можно бесхитростно и откровенно говорить обо всем, обо всем. Светящееся тихой радостью лицо матери, добрая, рождающаяся в самой глубине души улыбка отца служили ему великой нравственной опорой. Он словно возвращался в день вчерашний, в который никаким иным способом проникнуть уже было нельзя. Окунаясь с головой в этот давно уже отзвеневший и отпылавший день, он видел отца и мать молодыми, полными сил и замыслов. Он видел себя пацаном, робким мальчишкой, постигающим мир, его многообразие и необъятность, его противоположности и противоречия, его бури и хаос, которые знак равенства вдруг превращает в гармонию. Он словно повторял, шаг за шагом и год за годом, непростую науку постижения жизни. Как много, оказывается, значили пример отца и пример матери, пример всепоглощающей целеустремленности и ясной, как солнце и небо, изначальной доброты. Он и приехал на Майские праздники в Ташкент, чтобы повидаться со своими согбенными уже стариками и, если повезет, с Дашей.