— Что вы, что вы! Отбросим ложную стеснительность, мы с вами не мальчики. Вы сами только что просили меня об этом. На какие средства все это куплено-принесено?
— Вы меня оскорбляете, Николай Петрович! — вдруг зашелся он, неудержимо багровея.
— А вы меня оскорбляете, Сидор Григорьевич, вот этим изобилием, которое ваша зарплата не объясняет.
— Я уже отпущен с миром, — сказал Отчимов. — Что-то не получается у нас нормального разговора. Ладненько, обойдусь и без вашей помощи. Не смею вас больше задерживать.
— Как знаете, Сидор Григорьевич. Могу и помочь, а там — скатертью дорожка. Разлука будет без печали, не сомневайтесь. Но вы вот изобразили вспыльчивость, а вопросец мой оставили без ответа. Брали?
Стальные буравчики ускорили свое вращение. Жалел сейчас Сидор Григорьевич, сильно переживал, что нет у него жала, приводящего приговор в исполнение.
— Брали? — Я напрягся и подался к нему.
С минуту мы разглядывали друг друга. На его щеках и лбу проступили фиолетовые капилляры. Он морщился и старился на глазах.
— Брали, — ответил я за него. — Брали, и никто на вас не показал, одни вещи бессловесные показали. К партии зачем примазались?
— Чтобы жить лучше вас. А теперь, товарищ правдоискатель, подите вон.
— Поздно вы сошли со сцены! Вот о чем я сейчас сожалею. Мы почему-то необъяснимо мягки к таким пиявкам. Но мы это поправим. У вас все еще хорошая непотопляемость. Вы и уходите чистенько, пристойно — на заслуженный отдых. Пенсию будете получать, вместо того чтобы возвращать нахапанное. Сдается мне, что вы и работников аппарата травили не только по причине извращенного характера, а чтобы в случае чего прикинуться невинным страдальцем за критику. Сколько же еще вас таких, примазавшихся к партии?
— Эмоции, эмоции. Не пойму, какие они у вас, положительные или отрицательные. Да, я примерно такой. Ну, и что? Вы зато не такой. Вот и услаждайте этим свою незапятнанную душу. Или… тоже есть крапинки, а? И чего это вы завелись? В последний раз видимся. Улечу и никогда ни о ком из вас не вспомню. И вы облегчение испытаете, не сомневаюсь. Но этого вам мало. Вы напоследок спешите объявить мне все, что вы обо мне думаете. А зачем? Думайте себе на здоровье. А обидеть меня уже руки коротки, уже не ваш я. Не от таких, Николай Петрович, ускользал цел и невредим. Не зарывался, видел разницу между наличными и подарком. Вообще странно мне и непонятно, как все эти люди — Хмарин, Умаров и прочие, которые рот при мне раскрыть боялись, каждую мою прихоть сносили, — вдруг храбрости набрались? Вы их вдохновили, что ли?
— Вы, единственно вы, Сидор Григорьевич, их вдохновили. Сожалею, но я не был организатором вашего развенчания.
— Значит, Абдуллаев. Ему, как и вам, нравится быть чистым.
— Это похвала или брань?
— В повестке дня собрания стояло обсуждение моей работы. А вышло осуждение. Сколько я сам таких ловушек расставил! И всегда они захлопывались, всегда кто-то в них трепыхался, медленно хладея душой и телом. И вот я загремел. Давно ждал этой минуты. Сам и говорил себе, словно человек со стороны: «Доколе можно терпеть этого негодника Отчимова?» И вот это «доколе» — в прошлом. Что ж, теперь я поживу в свое удовольствие. Свет посмотрю.
— Вы и на это отложили?
— Отложил, — сказал он, не моргнув. — Я природу люблю.
— Сомневаюсь я сильно. Вот себя вы любите. А больше ничего и никого. Жена и дети ваши не исключение. В этом смысле вы однолюб.
— Да разве этого мало? — искренне удивился Отчимов. — По мне, вполне достаточно. Поэт в часы разлада с собой сказал: «Себе, любимому, чужой я человек». Лично я такого разлада никогда не испытывал. Полное единение души с поступками было и осталось. Поэтому я позволю себе перефразировать эту потрясающе откровенную строку: «Себе, любимому, родной я человек». Родной, голубчик Николай Петрович, родной!
— Значит, то, что вы брали, вы скромно называете подарками? — спросил я. — Сколько же дней рождения было у вас в году? Триста шестьдесят пять? Себе, любимому, вы очень даже родной человек. А мне — чужой. И как замечательно, что жизнь наша таких не терпит. В вакууме вы жили, в вакууме и доживете остаточек.
Я встал. Кресло, в котором полусидел, полулежал Отчимов, недоуменно взиравший на меня снизу вверх, я стремительно обогнул по широкой дуге, распахнул дверь и с упоением вдохнул чистый и прохладный воздух улицы. Я радовался, что никогда уже не увижу его.
XLVII
Когда Ракитин вошел, Абдуллаев говорил по телефону. Рахматулла Хайдарович невольно ускорил темп разговора. Ракитин ждал и смотрел на Абдуллаева, плотно прижимавшего трубку к уху. Этот человек умел и любил работать. Он не позволял себе ничего броского, эффекты и позы воспринимал как проявление невоспитанности. Он работал спокойно, добротно и основательно. Гасил в себе всплески эмоциональной энергии, которые могли быть неприятны подчиненным. Людям доверял, а тем, кто его доверие не оправдывал, переставал его оказывать, но без громких и унижающих разносов. Работать с Абдуллаевым было легко. Он понимал тех, кто тянул, и полагался на них.