— Люблю! — пропела Катя, сияя. Я улыбнулся. Она обнаружила в моей улыбке снисходительность, которая ей не понравилась.
— Никто меня столько не обижал, сколько ты! Ты мой самый большой обидчик. Нехороший ты.
— Прости, — сказал я. После холодной воды пришла необыкновенная свежесть. — Я больше не буду.
— Нет, будешь! — засмеялась она. — Если бы мне предложили прожить этот год сначала, я бы крепко задумалась, связывать ли свою судьбу с твоей.
— Не решилась бы?
— Вот возьму и не отвечу «да». Не знаю. Оглядываюсь назад и думаю: «Да своею ли жизнью я жила?» На меня столько всего навалилось. Опять остаться одной? Ни за что. Я стиснула зубы и все пропустила сквозь себя. Думала, не бывает муки сильнее. Все перемололось, и мука годится и на хлеб, и на пироги. Я теперь мудрая-мудрая. Мне теперь много-много лет. Ты прибавил мне много лет, так что мне могут говорить, что для своих больших лет я хорошо выгляжу. Ты-то успокоился?
— Да. И ты знаешь это не хуже меня.
— Я теперь много чего знаю, я теперь ученая. Лучше всего я знаю, что никому тебя не отдам.
— Не отдавай, — согласился я.
Мы снова пошли узкой, петляющей, хрустящей тропинкой. Отовсюду лился свет, и падали листья. Хотелось зажмуриться, так много было света и сини.
— Хорошо, когда женщина любит, — сказала Катя. — И совсем хорошо, когда она еще и верит любимому человеку.
— Разве возможно первое без второго?
— Какое-то время — да.
— Мне — верь.
— Я верю. Люблю и верю. А ты в чем-то очень своем, очень личном отъединяешься от меня.
Я подумал, что она все видит. Еще подумал, что в моем восприятии мира у меня впереди бесконечность. А у нее? У нас?
— Больше не буду отъединяться, — сказал я.
— Кайтесь, грешники, большие и маленькие! И начинайте все сначала.
— Это высшее из заблуждений. Оказывается, с самого начала захочешь, да не начнешь. Где оно, начало? Кануло за дымкой лет.
Тень озабоченности коснулась Катиного лица.
— А если бы тебе пришлось через все это пройти снова? Ты ушел бы от Раи? — спросила она.
Затаенная боль, кажется, опять прорывалась наружу. Я промолчал. Я не мог ответить утвердительно. Я не знал. Скорее всего, нет. Через это можно пройти только один раз, не более.
— Что же ты молчишь?
— Не готов отвечать. Не знаю урока.
— Я могу плохо о тебе подумать. Могу подумать, что я у тебя плохая.
— Ты у меня лучше всех. Но я не кричу об этом на каждом углу.
— Здесь можно. И знаешь, что я еще могу подумать? Что ты очень много потерял.
Я опять промолчал. Она попала в точку. Она не могла взвешивать мои потери, она только знала, что они велики. Но я смирился с ними. Более того, я принял их как должное. И только после этого, только после исполненного по всем правилам обряда жертвоприношения, мне открылся простор неоглядный, такой же, как этот свет и эта синь. Катя, кажется, поняла мое состояние. Обиделась? Я посмотрел на нее. Теперь и она была отчужденно погружена во что-то свое. Обиделась.
Мы вошли в уголок, где росли ярко-желтые березы.
— Разведем-ка костерок! — предложил я. Насобирали хворосту, и заструилось легкое пламя. Потянуло дымком, теплом.
— Как здесь… — сказала Катя и осеклась, поняв никчемность слов среди этой броской и грустной красоты.
Мы сели на листья. Костер был небольшой, ласковый.
— Знаешь, что я здесь услыхал? Ты удивишься.
Катя повернулась ко мне. Лицо ее уже не было печальным.
— Периферия — это миф, если человек честно делает свое дело. По-моему, здорово, а? Это целая философия?
Она обиженно заморгала. Подумала, что я ее разыгрываю.
— Где ты узрел периферию? — спросила она. — На земле давно не осталось периферии. Любая точка — это нерв и боль. Здесь у нас все как везде. Те же плюсы и минусы. Ну, сделаем маленькие отчисления в нашу пользу. Благодаря нашим стараниям минусы поубавились, плюсы чуть-чуть потяжелели. И тебе, и мне пришлось преодолевать сопротивление среды. Но семена пали на подготовленную почву.
Сучья, положенные в костер, прогорели, и мы собрали новые.
— Я бы сейчас не хотела вернуться в Ташкент, — сказала Катя.
— И я.
Меня наполнила боль об ушедших, и я перестал видеть Катю. Словно дымной пеленой отделило ее от меня. Я подумал об отце. Я все еще не мог представить, что его нет. Он был где-то близко, совсем рядом. Я мог говорить с ним, и он отвечал. Позыв к такому разговору приходил совершенно неожиданно и где угодно, чаще всего ночью или здесь, в тишине карагачевых крон. Только на кладбище я никогда не ощущал его. На кладбище блестел красный гранит памятника, а более не было ничего. Потом я увидел Тена, обиженного мною, но все мне простившего. Стыд и неловкость сковали меня. Отец и Тен сошлись и разом ко мне повернулись. Тен не таил обиды. Я чувствовал себя великим их должником. Сколько всего я мог сделать для них и для других людей — и не сделал. Сколько добрых и мудрых советов мог исполнить — и не исполнил. Мог стать лучше с их помощью — и не спешил, не мчался стать лучше.