Ракитин проявил интерес к кадрам среднего звена. Одним бригадирам, мастерам и начальникам цехов Ядгар Камалович дал высокую оценку, причем обосновал ее их личными качествами, умением помочь и потребовать, о других отозвался сдержанно, третьим выдал нелестные характеристики. Директор единолично решал вопросы подбора и расстановки кадров. Ракитин сказал секретарю, что это совершенно неправильно, что он обязан быть в курсе всех кадровых назначений.
— Я не знал. Кто я? Простой рабочий.
— Ты прекрасно изложил, что представляют собой ваши специалисты. Вот и высказывай директору свое мнение. Теперь разреши мне напомнить об одном твоем обещании. Ты согласен, не передумал?
— Я нервничал, хотел отказаться. Потом взял себя в руки. Для начала пойду к тем нашим работникам, которых надо расшевелить. Пусть они положат на землю свою детскую ношу и возьмут мужскую. Но вы научите меня, как мне с людьми держаться, о чем говорить.
— Ты лицо официальное. И в то же время человек доступный, свой. Ты выделяешь не тех, кто любезно улыбается и готов услужить, а тех, кто хорошо работает. Когда придешь к человеку, будь повнимательнее. Человек о своем говорить хочет, твои заботы ему могут быть неинтересны. Это не черствость, просто так люди устроены. И это личное, что твой собеседник превыше всего ставит, крепко запомни. Тут могут иметь значение: квалификация, стремление играть все более заметную роль в коллективе. Тебе много чего порасскажут про должностных лиц. Постарайся все это запомнить, а дома запиши. Обязательно спроси, нужны ли содействие, помощь. Предложи их. Отнесись к этому самым серьезным образом. То, о чем вы договоритесь, надо будет сделать. Только так мы наведем порядок.
— Так цель всего этого — порядок?
— Порядок. Мы идем к нему, используя и известные, и новые пути, надеясь, что они лучше старых. Если это так, честь нам и хвала. Если нет, значит, не годимся мы в наставники и руководители.
— Боязно как-то, — опять засомневался Ядгар. — Не свое дело… как бы поточнее сказать… Человек, который занимается не своим делом, жалок и нелеп. Потеряться можно.
— Не думаю, что тебе это угрожает. Ну, не то скажешь, ошибешься — неужто обидятся? Сам ты что людям не прощаешь?
— А вы? — спросил вдруг Ядгар и подался вперед. Лицо его передавало интерес большой, неподдельный.
Николай Петрович подумал, какие из людских пороков ударяли по нему больнее всего. Пожалуй, хамство. Наглость! Они надолго вышибали из седла. Но еще сильнее он страдал, когда сам бывал груб и несдержан и потом осознавал это, но исправить, излечить нанесенную травму уже было нельзя. Тогда и наступало пренеприятнейшее состояние души. Он буквально покрывался испариной от негодования к себе. И ведь не доказывал он ничего грубостью, не достигал ничего. Если же ему удавалось сдержаться, будущее в девяти случаях из десяти показывало, что он поступил правильно. Поняв это, он стал много сдержаннее, много терпимее и не позволял злости бесконтрольно вырываться наружу. Еще существовала подлость. Умение поступать подло и извлекать из этого выгоду совершенствовалось вместе с развитием цивилизации. Подлость была многолика и включала в себя богатейший арсенал средств и поступков, с помощью которых человека унижали, заставляли поступать вопреки совести и в конце концов смешивали с грязью. Ракитин знал, что такое анонимный навет и удар из-за угла, и удар ниже пояса, и удар наотмашь, нанесенный расчетливо человеком, которому доверяешь. Но подлость все же была не столь уж частым явлением и не подстерегала на каждом шагу. Иначе жить было бы невозможно, стулья были бы унизаны иглами. Подлость внушала отвращение не только ему, и лица, осознанно пускавшие в ход оружие из ее арсенала, оказывались в вакууме, всеми презираемые. Ни пол, ни потолок, ни стены не могли более служить им опорой. Но некоторым, наиболее ловким, подлость сходила с рук, они отмежевывались от нее, как только она делала свое черное дело, но ее плоды уносили с собой. Он повидал и таких. Он повидал всяких, ловких и сверхловких, умевших освобождать человека от нижнего белья, не снимая с него костюма. Да, эти люди не переводились.
Еще были лесть, равнодушие, бюрократизм, протекционизм. Со всем этим он сталкивался часто. Вообще преодолевать равнодушие и эгоизм было тяжелее всего. Эгоизм, обеляя его, иногда называли личной заинтересованностью, но это не меняло сути. На умении преодолевать в людях эти качества и проверялись организаторские способности руководителя. Свои способности он не считал высокими. Пробить брешь в стене равнодушия удавалось далеко не всегда. А были, были счастливчики, у которых это получалось с ходу, с наскока, которые душу на этом отводили. Эти люди радовали своей непохожестью на него. С ними ему было интересно. К эгоизму, к его богатейшим разновидностям он тоже не научился относиться спокойно. В невыпячиваемом виде эгоизм был почти терпим. Людей, свободных от его пут, он не встречал. Мир любого человека включал в себя и материальные блага, а еще никто не определил, сколько их должно быть и где им положить предел, но постоянно указывалось на то, что имеющихся благ недостаточно. Эгоизм рождал потребности и побуждал к действию, и тут все было понятно, но не со всем хотелось согласиться. Еще была трусость, которую он ненавидел тем сильнее, чем более убеждался, что и ему зачастую не хватает мужества, что и он готов стушеваться, промолчать, отказать в помощи, если это нашептывали конъюнктурные соображения, трезвый подсчет завтрашних выгод. Тогда он вырубал автоматическое управление и переходил на ручное — на принуждение. Он старался поступать вполне по совести и, если сознавал, что прав, шел навстречу неприятностям, окрику, кулаку. Но бывали и исключения. Бывало, что мужество изменяло ему. Совесть взрывалась протестом, но потом, потом, когда поезд, как говорится, оставил дымок и не было никакого смысла махать кулаками. Он вспомнил, как однажды не заступился за товарища и как мучительно было потом смотреть в его глаза, из которых вытекла куда-то вся доброта. Потом они расстались, дружба распалась — из-за секунды промедления. Нет, из-за секунды страха, сковавшего его. И вспомнил, как бросился на двоих парней, которые вытаскивали из такси ветерана войны, чтобы сесть самим. Парни избили его, и он несколько дней не мог появляться на людях, но был счастлив своим заступничеством: в той конкретной ситуации ему не в чем было упрекнуть себя. Пострадал — но ведь не струсил!