Выбрать главу

Они вернулись тогда из села от Настасьиной подруги. Морозным декабрьским вечером та праздновала долгожданное возвращение сына из армии, с войны. Они вошли в свою избу и остановились в проходе на кухне, не зажигая огня. Холодный свет полной луны лился через окно на сиротливо опрокинутые на полку стеклянные банки, на выцветшую клеенку подле печи. Посверкивая в этом потоке, сухо отщелкивал секунды маятник ходиков.

Настасья, охнув, захватила ладонями голову, закачалась, заговорила чуть слышно:

— Ты! Один ты, Никифор, виноват, что ушел от нас Витюшка сиротой-безотцовщиной! — И заголосила, припав лицом к столешнице.

Хотелось Никифору обхватить жену за плечи, уткнуться в ее мокрый от снега полушалок и зареветь с ней не стыдясь. И говорить, говорить сквозь слезы о том, что знает он про свою вину, сам казнит себя, мается.

Сколько раз и раньше, и после ругал Кузьмич свой нескладный норов. Ведь столько тепла иногда в душе, столько ласковых слов на язык просится. А вместо того чтобы сказать их, или накричит на жену, или промедлит, застесняется непривычных чувств. И уйдет подходящее время, будто кто спугнул его.

И тут промедлил Никифор. Настасья так же резко оборвала плач, встала и ушла в горницу.

С того самого случая не может Никифор Кузьмич в день рождения сына быть дома. Все норовит куда-нибудь уйти. Стыдно даже себе признаться — побаивается: а вдруг старуха опять заведет разговор о Викторе. Как подумает об этом Кузьмич — не по себе становится. Ноет утомленное сердце, мозжит, как старые кости…

Остановился Кузьмич на пригорке передохнуть. Тишина. Словно этот рыхлый, сырой снег поглотил все звуки. Лишь тонко и больно что-то звенит в ушах.

Сошел с дороги, смахнул с пня белую шапку, сел. Снежинки-однодневки сразу свернулись, заискрились бисером на иссеченной трещинками темной руке. Кузьмич обтер ее о колено, пошарил за пазухой, достал тонкий пузырек из-под лекарства. Долго выковыривал загрубелыми пальцами пробку, потом ткнул щепотью в усы, сильно потянул носом. После второй понюшки стихла звень в ушах: может, совсем перестала, может, привык к ней.

Хороший у него табак, такую слезу прошиб. Просветлел Кузьмич лицом, обвел вокруг взглядом.

До чего тут все знакомое, родное. Сразу за ложком, слева, пошли пепельно-голубые частые осинники. На ближней опушке темнеет на стволах ровная полоса, словно какой-то озорник навел ее кистью.

Не забыть Кузьмичу той военной зимы. Очень уж голодной была она для людей, холодной и снежной. С первых недель все сыпало, сыпало и сыпало. Зайцы и те оголодали, набросились на молоденький осинник. Годы прошли. Деревья окрепли, вытянулись. Но вместе с ними поднялись и зарубцевавшиеся ранки.

Зашагал дальше Кузьмич, еще больше сгорбился. Потухли глаза, скользят по темной полосе, что прошла по корью осин.

День уж такой выдался, что ли, — не уйти, знать, тебе, старый, ни от себя, ни от той снежной зимы, когда распластнула душу кровавая рана… А не хитришь ли ты, Кузьмич? Зимой ли начало ныть твое сердце? А разве то, что случилось раньше, забудешь? И не оно ли раз в году гонит тебя из дому?

Нечего ответить Кузьмичу. Что было, то было. Было…

По Акчиму неслись бревна, бешено крутились в водоворотах, с разгона ухали о плавучие ограждения в устье реки Ключевой. В мелких, заросших травой заводях метались ошалелые щуки. Икряные, нетерпеливые, они лезли в теплую воду, чуть не на самый берег. Потом, измученные, со впалыми боками, засыпали тут же на мелководье и солнцепеке. Вокруг студенистых комочков вертелись, били по воде хвостами захмелевшие самцы.

Этой весной сорок первого года и влюбился Витька. Влюбился в отчаянную Соньку — кассиршу из клуба. Года на три была она его старше. Нехорошая слава ходила о ней по селу. «Не девка, а сестра милосердия», — понимающе посмеивались бывалые мужики. Бабы за глаза и прямо в лицо называли ее дикошарой. А Витька взял да и влюбился, как можно влюбиться только в восемнадцать лет, и ни знать, ни слышать ничего не хотел.

— Беда, загулял парень, — сокрушалась Настасья. — И хоть бы с путней.

А Никифор помалкивал, посмеивался в усы. Пусть по весне побесится, возраст уже.

Но когда в разгар лета, перед сенокосом, услыхал, что Витька чуть ли не жениться на кассирше собрался, взбушевал не на шутку. Жениться! Да он, Никифор, семьей обзавелся уж в тридцать, после того как две войны прошел. «Вот, молокосос, обрадовал! С шалавой породнить захотел…»

В те годы — не то, что сейчас, — крут был Никифор. Прав не прав — рубил с плеча. Крупно поговорил с сыном, выражений не подбирал. Витька не защищался. Знал: не любит батя, когда ему перечат. Слушал молча, лишь по-отцовски ломал бровь. Никифор даже залюбовался сыном. Ишь ты, характер. В отца! Много не болтает, а своего держится. Но тут же мысленно обругал себя: «Тоже мне, растаял!» — И грубо бросил парню вслед: