Я не знаю, застрелили мы кого-нибудь из них или, наоборот, остался ли хоть один из них жив, но дверь захлопнулась и тут же сама по себе распахнулась снова. Путь был свободен — наши маузеры надежно расчистили его. В два прыжка мы оказались на подножке вагона. Натужились мускулы, сжались, как пружины, наши тела, и стремительный поток ветра швырнул нас под откос... Поезд завизжал тормозами, загрохотали буфера. Но все это было уже ни к чему. Через несколько секунд мы были снова на ногах. Мы перелезли через насыпь. Ночная темень поглотила нас. Сквозь нее через поля и луга мы шли туда, где чернела стена дремучего Мелнупского леса. Родной наш, дорогой Мелнупский лес!
|та история о человеческих мелочах в великую эпоху развернулась передо мной в одном провинциальном южном городишке. Около трех часов дня весь городишко пахнет жареной бараниной. Это он обедает: приправляет духмяное жаркое острым луком, пунцовыми помидорами и запивает бузой.
В городишке есть проспект Революции, там биржа труда, а на другом углу — газетный киоск. Вокруг киоска и биржи — безработные: сапожники из Орла, грузчики из Одессы, парикмахеры из Ростова, специалист по чурекам из Тифлиса и домработница с Итальянской улицы.
Чуть пониже, на Интернациональной площади, — комсомольский клуб, кинотеатр. Дальше — церкви. А еще ниже, у базарной площади, в подвальчиках:
1) механический ипподром с коварными деревянными лошадками и всадниками,
2) электролото с наэлектризованными игроками и
3) казино.
Вечером хорошо посидеть в осеннем городском саду. Посреди сада — братские могилы, декорированные старыми полевыми пушками. Ограда, поставленная в голодные годы, уже разваливается. Вообще этот осенний сад напоминает гражданскую войну: на клумбах — трупы
цветов, а красные листья чинар падают, падают, пока кроны не поредеют, как роты, иссеченные пулеметами.
В тот вечер я засиделся в саду дольше обычного. Среди деревьев нашелся наш латвийский клен. Я слежу за падением каждого закрасневшего листка и пытаюсь представить себе: как «организован» листопад в «демократической» Латвии, где листья когда-то падали от батрацкой ненависти? Когда-то у нас там батрацким оборвышам запрещалось подбирать кленовые листья, пока хозяева не соберут самые большие. У меня на щеке посейчас горит хозяйская пощечина... Небось там теперь хозяевам нужны листья еще крупнее — ведь они, без сомнения, пекут караваи куда крупнее прежних...
Вокруг меня носятся дети. Они уже наелись баранины, к тому же они не знают, что такое латышский хозяин, и весело, как весной, скачут по шуршащему кладбищу лета. Над цветочными клумбами склоняется дочка садовника. Тонкая, как астра, и рыжая, как падающие листья. Я вижу, как бережно она обрывает сухие семенники — для будущего лета, и радуюсь ее старомодной любви к цветам.
Пусть любит!
Внизу, у железной дороги, строятся новые дома для рабочих. В этих домах по-новому строится жизнь. И даже цветы любят в них по-новому.
Я подхожу к откосу и долго радуюсь корпусам домов — их впрямь можно сравнить с весной среди серых осенних деревьев.
Потом возвращаюсь под свой клен. На скамейке, точно ожидая меня, сидит незнакомый, но много раз виденный человек.
Вы не знали Васю Волошина? Наверно, не знали. Был у меня такой случайный знакомый Вася — во фронтовые времена, когда мы валялись рядом, тифозные и не тифозные, делили каждый кусок на три-четыре части, смотря по тому, сколько человек собралось и поняло друг друга, а потом захотел есть. Я-то ехал до Харькова, а Вася уже тогда метил на Севастополь. Он был матросом, и у него на руке синей тушью было изображено все матросское: огромная морская змея обвилась вокруг креста, якоря и сердца. Вокруг, значит, змея, посередине — «вера, надежда, любовь». Вася ходил по Балтийскому морю, где германских мин было больше, чем дохлой салаки. Потом дрался между Орлом и Харьковом с деникинскими офицерами. Там он и потерял свою матросскую бескозырку с бушлатом. А проще сказать, у убитых офицеров было больно хорошее обмундирование, главное — штаны и еще главнее — сапоги.
Так вот, рядом со мной сидел незнакомый, но много раз виденный человек как раз в таких — синевато-офицерских, сильно повытершихся штанах. И сапоги у него были высокие, как тогда у Васи, только заплатки очень смешные. А заглянув ему в лицо, я чуть-чуть не протянул руку — Васе Волошину.
— Вася, друг, я еще помню твои белые булки и сало!..
Нос был Васин вне всякого сомнения.
Но когда незнакомец заговорил, я понял: это не Вася. Кто знает, где мой друг Вася? Может, в каком-нибудь еще более чахлом осеннем саду есть братская могила... Тон у незнакомца был сочувственный, да вы и сами посочувствовали бы ему из-за этих сапог, из-за этого городишка, из-за осени. Не глядя на меня, будто во мне-то и был корень зла, он сказал:
— Что, домам радуетесь, товарищ? Дома — дело хорошее. По-моему, лучших домов тут и не требуется. А вот я, понимаете, не могу радоваться им...
Странный тип! Не может радоваться? Такой тип Васе Волошину даже в братья не годится. Я уж собирался окинуть его офицерские штаны и крестьянский френч подозрительным взглядом и подумать: «Бывший врангелевец... Мало ли таких, они не только домам для рабочих не радуются!» Вместо этого я посмотрел с сочувствием на его сапоги. И спросил с тем же сочувствием:
— Вы, стало быть, против домов? А Васю Волошина вы не знали?
— Васю? Нет... Синяя лошадь — вот в чем сила! Опять она меня сегодня обманет...
С неделю назад в саду местные хулиганы изнасиловали, а потом повесили на чинаре конторщицу с железной дороги Танееву. Но незнакомец не был похож на преступника. Да и вряд ли ему стоило таковым становиться — что с меня возьмешь-то?
Листья падали все шумнее. Внизу, у железнодорожных путей, зажглись желтые фонари — тоже своего рода осенние листья, а я стал слушать рассказ незнакомца об удивительной и роковой синей лошади.
2
Нет, Васю Волошина, который ездил на юг за солью еще до разгрома Врангеля, Васю, которого многие встречали после того с огромным маузером на боку (он работал уже в особом отделе), моего Васю этот человек не знал.
Он в то время воевал у Буденного.
— Какой-то там Бабелев написал книжку про конармию. В нашем эскадроне такого не было. Откуда ж он мог знать, как мы воевали? Эх, товарищ!..
И незнакомец не удержался, чтобы не придавить костлявой ладонью мое колено, хотя оно и не было ни коленом польского пана, ни каким-либо иным предметом, способным растревожить душу старого буденновца.
Из его рассказа я узнал, что мой случайный собеседник не. заводил легкомысленных шашней с женщинами в поместьях и местечках, завоеванных конармией. Нет, он не на шутку влюбился в пани Зигриду в старом помещичьем доме на пятидесятой версте за Бродами, где в саду росли искривленные яблони, напоминавшие панских слуг...
Это бывает. Эскадрон сражается за мировую революцию, эскадрону каждое искривленное дерево кажется угнетенным рабом; но вот, скача навстречу революции, эскадрон въезжает в яблоневый сад, и, пожалуйста, — у окна появляется девушка...
Рассказчик уверял, будто в одном киевском монастыре («выполняя боевой приказ») он видел дивной красоты монахинь и еще в сто раз прекраснее женщин на иконах, с младенцами и без младенцев. Но таких, как пани Зиг-рида...
— Видел бы ты такую красоту! — сказал он' мне совершенно по-братски. — Тут сразу и про гусей во дворе забываешь, и про лошадей на конюшне, и про вино, замурованное в панских погребах, — конечно, искать-то его запрещалось, да оно все больше само попадалось под руку...
Я только повторяю слова рассказчика и на вашем месте не брался бы его судить.
Дальше его рассказ касался различных похождений и их последствий, которых мой новый знакомый действительно не мог избежать. Он показался мне очень простодушным человеком, лишенным какой-либо утонченности. Без сомнения, он храбро дрался, когда приказывали драться с врагом. Но именно такой человек, охочий до перемен в жизни, часто уходит; слишком далеко — просто даже от своих товарищей.