Неслышно вплывший в зал обер-церемониймейстер стукнул булавой: посланник его величества, царя московского, великого князя владимирского, царя казанского, царя астраханского...
— Проси, проси! — Император сделал любезнейшую улыбку из всех, какую могли позволить больные зубы, и шагнул навстречу барону Гюйссену.
Гюйссен согнулся В низком поклоне, но успел заметить, как притворная улыбка сбежала с лица Иосифа.
«Никакого толку из сей долгожданной аудиенции не выйдет»,— решил про себя барон, скрытым чувством улавливая тайную перемену в прежнем дружеском обращении императора.
Гюйссен доверял чувству временами более, нежели разуму, хотя он и преподавал прежде математику в Страсбургском университете и доказывал студентам, что человек есть разумная машина. Но после того как занялся большой европейской политикой, он перестал доверять только суждениям разума. Временами в дипломатии чувство вернее разума, а логический расчет на поверку оборачивался неразумным решением.
Опасения русского посланника оказались не напрасными.
— Мой дорогой Гюйссен, — сквозь зубы процедил
император,— поверьте, мне тяжело говорить, но я не вижу выхода: я принужден выдать этот несчастный ,,полк королю Карлу, иначе шведские драбанты через две недели будут поить коней в Дунае. Вы знаете этого протестанта в солдатских ботфортах. Он берет в империи все, что хочет. Бедный король Август был принужден выдать ему вашего посланника, этого несчастного Паткуля, которого шведские палачи четвертовали, а я выдал бедного графа Зобара, отказавшегося пить за здоровье шведского короля, и признал Карла опекуном протестантов в своем собственном владении, в Силезии. Да что говорить, дорогой барон, я не уверен, что я сам не перейду из католичества в протестантство, если шведскому королю это будет угодно... В конце концов, как показал добрый Генрих IV Бурбон, «Париж стоит мессы». А вы просите за полк, когда речь идет о душе императора. Единственно, что я могу для них сделать,— это направить их в атаку на французские позиции. Пусть они лучше погибнут в честном бою, чем сгниют на шведской каторге. Впрочем, шведы ведь могут просто перебить пленных, как то сделал Рёншильд под Фрауштадтом. Все-таки ужасная вещь — большая политика. В ней жизнь человека ничего не стоит!— Император закрыл лицо руками, давая понять, что аудиенция окончена.
Тем же вечером посланец Гюйссена поскакал из Вены к Рейну.
Княгиня Дольская в католицизме обретала бессмертную душу. Полька, она никогда не чувствовала себя полькой, — она была католичкой, подданной той таинственной духовной державы, центр которой был в Риме, державы, не признающей границ и наций, а только веру в католические догматы. Ее бог был воинственным богом и имел мало общего с библейским Христом.
Как фанатичная католичка, княгиня ненавидела Россию не только как враждебную страну, а как область иного духа, манящего своей беспредельной широтой. Сила этой страны заключалась в ее терпении. Страна сия точно поджидала, чтобы ее час настал. Россия была готова явиться Европе, войти в ее семью и тем продлить Европу до Тихого океана.
Один шведский король мог закрыть двери, распахнутые царем Петром. И хотя Карл XII был протестант, и следовательно, тоже схизматик, он нравился
княгине силой веры в оружие и дисциплину солдатской казармы.
В просторной келье для знатных гостей львовского монастыря доминиканцев княгиня Дольская в то раннее весеннее утро принимала разных людей. К ней явился сперва какой-то юркий и черноглазый грек, затем его сменил ближайший советник княгини иезуит Зеленский, приведший с собой человека совершенно уже не монашеского обличья.