Выбрать главу

Капитан поднял шляпу, — и солдаты схватили платеадос, которые даже не сопротивлялись.

Дон Порфирио, казалось, на минуту забыл о двух главных преступниках; он скрестил руки на груди и глубоко задумался.

Его товарищи смотрели на него с удивлением и беспокойством, не смея заговорить, хотя это были близкие друзья его: дон Торрибио де Ньеблас, дон Руис Торрильяс, Твердая Рука, Кастор и Пепе Ортис — все люди, усердно помогавшие ему в этой беспощадной борьбе.

Дон Мануэль и дон Бальдомеро, казалось, превратились в статуи; только их глаза, вращавшиеся в орбитах, показывали, что они живы.

Настала минута торжественного молчания. На дворе дождь лил, как из ведра; молния сверкала почти безостановочно, сопровождаемая страшными ударами грома; ветер свистел с яростью.

Вдруг со двора асиенды раздался сильный выстрел, заглушивший на секунду шум бури; окна асиенды задрожали.

Дон Порфирио поднял голову и устремил грозный взгляд на вождей платеадос.

— Суд произведен над второстепенными преступниками, — сказал он глухим голосом, — наш долг исполнен. А этих тварей предоставим судить тому, кто один имеет право на это!

Охотники посторонились и стали около стены кабинета, направо и налево.

Дон Порфирио хлопнул два раза руками. По этому сигналу вдруг раздвинулась стена кабинета, открыв громадную залу, ярко освещенную и наполненную многочисленной толпой, часть которой выступила в кабинет и молча разместилась по сторонам комнаты. Зрелище, представившееся изумленным глазам платеадос, заставило бы их содрогнутся от ужаса, но у них сделался такой упадок сил, что они не могли дать себе отчета в том, что происходило перед ними.

В нескольких шагах от стола кабинета поставили на тумбу серебряную курильницу, в которой горел слабый огонь, испуская сильный аромат своим синеватым пламенем.

Эта драгоценная курильница была та самая, которую Монтесума перед смертью передал своему родственнику Мистли Гуайтимотцину и которая заключала в себе священный огонь.

За тумбой неподвижно стояли пять стариков с длинными седыми бородами, падающими на грудь; немного впереди — два вооруженных воина, оба краснокожие индейцы, держали: один — тотем, или национальное знамя, а другой — кальюмет, трубку мира, которая никогда не должна была касаться земли.

В глубине залы, облокотившись на свои ружья, выстроились сорок солдат, все храбрые воины.

Левее, около огня, поместились двадцать индейских сашемов; во главе их находился Ястреб.

Наконец, в центре возвышалась на трех ступенях огромная эстрада, вся покрытая дорогими мехами.

На этой эстраде стояло высокое кресло с гербами, на котором восседал человек в костюме мексиканских касиков, неслыханной роскоши.

Ему можно было дать пятьдесят четыре, самое большее — пятьдесят шесть лет. Длинные русые волосы с проседью падали ему на плечи. На открытом лбу виднелись глубокие морщины, глаза были полны жизни, лицо — замечательно правильного очертания, но необыкновенно бледное — носило отпечаток грусти. Горькая улыбка, скользившая по его губам, придавала ему выражение величественности и непреклонной воли.

Твердая Рука, дон Порфирио Сандос и другие отличившиеся воины, окружили у подножия эстрады эту таинственную личность.

Дон Мануэль де Линарес и его сообщник дон Бальдомеро де Карденас остановились у стола, загроможденного бумагами, опустив головы.

Гробовое молчание царило в зале, несмотря на такое многочисленное собрание.

Затем дон Порфирио взошел на эстраду и, нагнувшись к сидящему в кресле, прошептал ему несколько слов; потом занял опять свое прежнее место.

Незнакомец поднял голову.

— Мануэль де Линарес! — сказал он дрожащим голосом.

— Кто спрашивает меня? — отозвался тот, дрожа, как лист.

— Я! Разве ты не узнаешь меня? — спросил незнакомец. Дон Мануэль машинально приподнял голову.

— Граф де Кортес! — воскликнул он сдавленным от страха голосом. — Боже! Неужели мертвые воскресают?! По его телу вдруг пробежала нервная дрожь, глаза бессмысленно заворочались, руки медленно поднялись потом точно сами собой скрестились, он повалился на колени и пробормотал нечеловеческим голосом:

— Пощадите, ваше высочество! Пощадите!..

— Тебе нет пощады! — строго возразил граф. — Изменников, убийц, воров и бандитов не щадят: каждому воздается по заслугам!

— Сжальтесь! Смилуйтесь! Пощадите! — бормотал негодяй, сам не понимая, чего просил.

— Сжалиться! — возмутился граф. — И ты смеешь произносить это слово! Слушайте же все, братья и друзья мои! Я должен все сказать, чтобы наконец произвести суд.

Граф встал и обведя всех открытым и гордым взглядом, продолжал:

— Я Педро Гусман Мистли Ксолотль, граф де Кортес Монтесума, гранд Испании, касик Сиболы, я — хранитель священного огня; потомок королей Чичимеков, единственный сашем, признанный индейскими народами, я созываю сегодня Большой совет Сиболы. Кто оспаривает это право и противится созыву?

— Никто! — воскликнули все присутствующие в один голос.

— Итак, я обвиняю перед советом этого человека, моего родственника, — продолжал граф, — как убийцу и вора!

— Мы подтверждаем! — сказали дон Порфирио и Твердая Рука, протягивая руки к священному огню.

— Я обвиняю этого второго человек, как его сообщника; был еще один, но тот сам учинил над собой расправу, только что покончив самоубийством.

— Мы подтверждаем! — повторили опять те же свидетели, но на этот раз к ним присоединились дон Торрибио, дон Руис и Пепе Ортис.

— А теперь, — продолжил граф, — слушайте, хранители священного огня! Слушайте, сашемы и воины, в чем я обвиняю дона Мануэля де Линареса, моего родственника!

Этот человек, двадцать лет тому назад вконец разорившийся вследствие разврата и мерзостей своей скандальной жизни, дошел до ужасающей нищеты. Все отворачивались от него с омерзением, он издыхал с голоду. Тогда, пожалев его, я протянул ему руку помощи; я даже сделал больше: принял его в свой дом, разделив с ним все пополам; как с родным братом!

— Это правда, — сказал дон Мануэль разбитым голосом, — я подлец, — неблагодарная скотина, я забыл всякую честь и признательность… и я раскаиваюсь. Господи, сжалься надо мной!.. Пощадите меня!

— Трус! — сказал ему с презрением дон Бальдомеро. — Сумей хоть умереть-то!

— Поручив ему самое драгоценное из моих сокровищ, — продолжал граф, — моих детей, я уехал с асиенды, оставив его полновластным хозяином. И этот человек приготовил для меня западню, в которую я попался: он подослал ко мне убийц!

— Нет, нет, — воскликнул дон Мануэль, — я не искал вашей смерти, а только хотел…

— Уничтожить меня, не так ли?

— Мысль об убийстве исходила не от меня!

— К чему отпираться? — вмешался дон Бальдомеро с беспощадной иронией, — раз уже все выведено на чистую воду, то надо хотя бы умереть с достоинством! Выдержим до конца! Да, я был твоим орудием, дон Мануэль. Ты распоряжался; я исполнял твою волю. Из-за кого я отравил бедную малютку Мерседес? Ведь это ты приказал, змея! А мальчика, которого ты велел задушить и затем бросить в бездну Прииска?! Помнишь, мерзавец, как ты укорял меня, когда я тебе сознался, что пожалел невинного ребенка, улыбавшегося мне так кротко, и не убил его, а продал одному испанскому капитану? Все ужасы и пакости исходили от тебя! А я сам, без твоих дьявольских внушений, разве я сделался бы тем, что из меня вышло? Взгляни в себя, чудовище; сознайся чистосердечно в своих преступлениях, но не моли пощады, которой ты не заслуживаешь! Наранха и я, мы оба негодяи, но все же мы лучше тебя. Мы спасли твою воспитанницу, несчастную Санту, которую ты велел придушить! Наранха взялся укрыть ее от тебя. Да, ты хуже тигра, ты трусливый и злющий шакал! Постыдись самого себя, мерзавец! — И подойдя к нему, дон Бальдомеро плюнул своему сообщнику в лицо.