– Стерпится, слюбится, – сам себе и высказал то, что слыхал не единожды, но сердце шептало иное и горькое.
Беда в том, что Норов о женитьбе и не помышлял, пока не появилась в хоромах Настасья. Потому и знать не знал, что на уме у девиц и какого лешего им надо. Иной посули плат новый, так она и ласковая, другой подай серебрушку, а третья ждет бусы звонкие. Вадим жадным отродясь не был, с того и не знал, каково это, когда дают отворот поворот. Да и не ждал многого от недолгих ночных встреч, чай, не жену выбирал.
– Чего ж тебе, Настёна? Нарядов? Злата? – и сам себе перечил: – Нет, не таковская. Кота тебе поймать? Попушистее и поблохастее? Жалеть его станешь…, – едва не засмеялся. – Вот нагородил, дурень. Ладно, женой станет, а там полюбит.
Вроде и уговорил себя, а все ж обида точила, да так сильно, хоть вой. А как иначе? Любовь – песня, и горько петь ее глухому.
– Вадим Алексеич, звал? – тётка Ульяна поскреблась в дверь.
– Входи, боярыня, садись, – указал рукой на лавку. – Дело у меня к тебе тайное.
– Стряслось чего? – Ульяна смотрела внимательно.
– Не с нами, не опасайся. Семейство есть в Порубежном, дорого оно мне. Старшой Гуляев меня на своем хребте из рати вытащил, едва руки не лишился, а донёс. Жена его, Варвара, меня выхаживала, – умолк на малое время, но опять заговорил: – Дочь у них одна, Глаша. Так вот с ней стряслось. Сразу говорю, не знает никто, и хочу, чтоб так оно и осталось впредь.
– Поняла, дело обычное, – боярыня кивнула. – Куда ее, брюхатую, девать? Думки-то есть?
– Дитя скинула, – Норов поморщился: не любил бабьих дел.
– Уже полдела, – утерла рот платочком. – Не смотри так, я не со зла. Жизнь такая.
– Думка есть, но сам пойти в дом и говорить с девицей не смогу. Глашка завидные кружева плетет, бабы наши хвалят. Сыщи ей дом в княжьем городище, чтоб в обучение отдать. Чай, знакомцев у тебя там немало. Деньгой девку не обижу. Тут ей никак нельзя, в петлю лезет. За отца ее не отвечу, обидчику голову отсечет, если не женится.
– Так он тебе и женился, – Ульяна лоб наморщила. – Есть у меня думка получше. И кружевницей станет, и замуж выскочит, коли дурой не будет. Ученая уже, не промахнется. Только повидать мне ее надобно, не хочу отправлять в дом к хорошему мужику абы кого.
– Вот и ступай, повидайся.
– Настасью с собой возьму для отвода глаз, мол, кружевами пришли разжиться, – встала боярыня с лавки и на Вадима поглядела. – Не серчай, но спрошу, не ты ли обидчик?
– А что, похож? – Норов смотрел суровенько.
– Всякое бывает, – тётка вздохнула тяжко. – А мать-то отпустит ее?
– Твоя б в петлю полезла, ты бы отпустила?
– Сама бы свезла, лишь бы не мертвое дитя, – Ульяна покивала жалостно. – Сделаю, не тревожься, – замялась чуть, но не смолчала: – Я про Настю с тобой говорить хотела.
Норов едва не поперхнулся, но лицо удержал. Помыслил, что боярышня все тётке обсказала, а та пришла ответить, что не отдаст Настю ему в жены.
– Хотела, так говори.
– Девка в возраст вошла, сватать пора. На Пасху-то гости будут, нет ли? Не сыщем жениха? Скверно ей тут, с детства тесноты боится до упаду. Бывало, что рухнет и лежит, как мертвая.
Норов дар речи утратил и глядел на боярыню молча. В голове все смешалось! Злобой обдало! Шутка-ли, для себя девицу выбрал, а тут тётка пришла ее же и сватать чужому. Промеж того, испуг уколол. А как иначе? В Порубежном куда как тесно: народцу густо, домов щедро, а вокруг хором заборы высокие. Увянет кудрявая, упадет и его одного оставит…
Провздыхался, спину выпрямил и ответил боярыне:
– Погоди, не торопись, Ульяна Андревна. Страду* выдержим, а там ужо и жених сыщется.
– Есть кто на примете? – тётка дыхание затаила, смотрела неотрывно.
– Есть, – сказал и отвернулся. – Ступай, сыщи Настасье ложню попросторнее. Не знал я, что теснотой мается. Бабка моя, царствие небесное, такая же была.
– Так на бабьей половине нету.
– Так сыщи в другой, – сердился. – Надо, чтоб упала и дышать перестала?
– Ты нынче сам не свой, – посетовала боярыня. – Глаша-то точно не твоя?
– Побожиться прикажешь? – Норов бровь изогнул гневно, тем и унял тётку.
– Тебе на слово верю, – тётка все ж смотрела пристально. – Добр ты сверх меры. Ведь виноватая она, себя уронила, а ты тянешь ее, греховодницу.
– Все мы не без греха, – Норов не укорял, говорил просто и без злобы. – Ты Дарью на воровстве поймала, почему не сказала мне?
– Так дела хозяйские, а стало быть, мои. Ты мне дом доверил, я и стараюсь, – Ульяна чуть отступила от боярина.
– Мне-то не ври, – ухмыльнулся. – Властолюбива ты, указывать нравится и самой суд вершить, но тому рад. На своем ты месте. Но про чужие грехи мне не пой. У Глашки ее, у тебя – твои, а у меня собственные.
Ульяна молчала долгонько, глядела в окно на день затухающий, а потом высказала тихо:
– Ты как Настька моя, ей богу, – улыбнулась. – Та тоже всех защищает и всякой пакости оправдание ищет. Иной раз думаю, что напрасно отдала ее отцу Иллариону. Хорошее в головушку впихнул, а про скверное рассказать забыл. Как она жить станет, как справится?
Норов смолчал, помня разговор давешний и упреки свои боярышне.
– Утресь пойду к Гуляевым, все сделаю, – кивнула и ушла, оставила Вадима один на один с непростыми думками.
Долго-то не маялся: в гридню влезли десятники и мастеровые. Зашел долгий разговор про рвы и заборола. Там уж не до мыслей досужих, не до Глашки и прочих грехов.
Ближе к полуночи Норов ушел в ложницу, скинул опояску и уселся на лавке. Смотрел перед собой, раздумывал. Малое врем спустя, услыхал дверной скрип и легкие шаги. Будто подкинуло боярина! Догадался, что Настя близко, только дверь открой.
Бросился в сени и едва не сшиб кудрявую, что шла в темноте, несла в руках канопку пустую.
– Настя, ты чего тут? – говорил, радовался, что дитя малое.
Боярышня глаза распахнула, попятилась боязливо и спиной к стене прислонилась. Держала посудину перед собой, будто от ворога за ней, куцей, пряталась.
Норов злобе родиться не дал:
– Боишься? Напрасно, – досада все ж в голосе зазвенела. – Когда я тебя обижал?
Смотрел на кудрявую и чуял, что разум теряет. Боярышня простоволосая, рубашонка на ней тонкая, глаза бирюзовые в полумраке сияют и испугом, и красой неземной.
– Не боюсь, боярин, – прошептала и голову опустила. – Тётенька велела в другой ложнице спать. Сказывала, ты отдал. Благодарствуй, просторная. Пойду я, поздно уж, – поклониться собралась.
– Постой, не уходи, – взялся за руку тонкую. – Побудь недолго.
– Вадим Алексеич, что ты, – руку тянула из горячих пальцев. – Нехорошо.
– Что нехорошо? – не пускал. – Что я тебе встретился?
– Боярин, отпусти, – трепыхалась. – Увидят, дурное говорить будут.
– Пусть говорят, то ненадолго. После свадьбы умолкнут, кланяться тебе станут, – чуял Норов, что слова говорит не те, но уж поздно: вырвалось, не воротишь.
– Не надо, – голосом дрогнула. – Не надо мне поклонов. Вадим Алексеич, пусти.
В тот миг на бабьей половине дверь скрипнула, послышались девичьи голоса:
– Анька, вот ты клуша. Как исподнее забыла в мыльне? Достанется тебе от боярыни.
– Зинушка, типун тебе на язык! Бежим и соберем все. По темени никто и не заметит.
Шаги-то совсем близко, того и гляди выйдут из-за угла, увидят.
Норов не долго думая, обхватил Настю и потянул в ложницу свою, едва успел дверь прикрыть. Боярышню из рук не выпустил. И знал о том, что отпускать не захочет ни за злато, ни за благодать, ни за страх смертный.
– Успели, – жёг взглядом кудрявую. – Не трясись.
Она молчала. Норову на миг почудилось, что и дышать перестала.
– Что? Ну что смотришь так? Ворог я тебе что ли? – и злобился, и печалился. – Глаза твои окаянные... Уж какую ночь снятся, спать не дают. Настя, скажи хоть слово.
– Боярин, отпусти, – и заплакала тихонько.
Норову будто железом каленым по сердцу мазнуло! Встряхнул легенькую девушку раз, другой и заговорил горячо: