Он никогда не был ласков, но она знала его другим, страстным, жаждущим, с горящими недобрым огнем глазами. Теперь это исчезло. Рвал он ее одежды, когда ему на ум приходилось. Зло рвал, будто с куклы, рассыпал подобранные под кику, как надлежит замужней волосы по плечам, будто искал сходство с той, которую жаждал, как некогда жаждал ее, Евдокию, свою женку Дуньку.
Страшные кровавые дни были еще. Их звали Александр и Павел. И боль была куда сильнее, только не физическая, пелена, будто морозом окна затянуло. Щемящая несправедливость обжигала леденящим ветром, что часть ее малая легла в могилы, вместе с той холодной ненавистью, что родила в Петре Анна Монс.
Только Наталья Кирилловна глядела на нее по прежнему бездонными черными глазами, как батенька на коровенку: «…наследников… наследников…». И добрела она как коровенка на хорошем корму.
А когда заедала тоска, гневилась она на челядь, отдавая приказы нелепые и тяжелые. Метались они тенями, стараясь не шуметь. Она – царица, а Анна Монс почти неуловимый тонкий запах, да неясная ненависть Петра, которую не высказывал до поры.
Гром грянул, накопившийся, сгущенный в один тугой, липкий, как страх комок. Слышала она его до селе, лишь отдаленно, в покоях царицы Натальи Кирилловны. Когда слегка надтреснутый голос ее, не терпящий ни единого слова против, вдруг тушил беду на корню.
- Остынь, Петр! Ни в твоих делах сердешных истина. Властью облечен ты лишь дотоле, пока стоять будет государственность да престол твой!
Голос этот слаб со временем. Годы бежали, силу из него пили, до тех пор, пока однажды с последним вдохом пропал и этот ее защитник. Гром грянул без промедления.
- Не люба ты мне. Глупа, как не надлежит быть царице, необразованна, тиха и неуклюжа на людях. Собирайся, постриг тебя ждет…
Он стоял перед ней, горделиво вскинув голову, отставив ногу в чулком срамном иноземном, в башмаках, что поблескивали медью пряжки. Рука его легла на эфес шпаги, будто отрубил он все, что связывало их доселе.
Челядь исчезла, попряталась в нишах, как стая жирных крыс. Только Алешенька недобро сверкнул глазом из-за двери в щель.
- Свет мой… Алеша, сын малолетний… - забормотала Евдокия, цепляясь за соломинку в шквальный шторм.
- Что можешь дать ему ты? – Петр блеснул темными глазами, сделал неуловимый жест рукой.
Два офицера в мундирах потешных войск Петра остановились около нее, растерянной, сломленной, онемевшей.
Рано или поздно коровенок, что батенька выторговывал, все равно отправляли на убой. Как это происходило, Евдокия не помнит. Однажды только запомнила она, как тягостно, заунывно мычала одна из них. То ли вой, то ли мычание, что жутко пугало маленькую девочку.
Выть хотелось, что-то оставшееся глубоко внутри, тлеющее надеждой, не дало взвыть.
Собирались недолго. Усадили Евдокию в темную карету с царским гербом на дверце, покатили по тряской дороге в неизвестную сторону.
Еще теплилась в ней надежда, что услышит она сзади спешный топот копыт, да придется развернуть поспешную рысь коней из царской конюшни в обратную сторону. Молиться не хотелось, предал ее Бог и слуги его на земле. Сам патриарх Адриан подвел, хоть и кивал он на доводы царицы согласно, когда просила она его слезно.
Теперь калейдоскоп памяти возвращал всех, кто волей или неволей стал соучастником ее удаления от двора…
Царская светелка умещала их всех. Поблескивала золотом роскошь, еще чувствовала она нежность царского шелка на теле, а дорога уже выбивала в тряске из рессор кареты: «Ан-на Монс».
Ложь. Все о праведности, что прочла она прилежно, все это только покров, за которым скрывал кто-то истину. Из шкур коров делали обувь, никто не вспоминал, обувая на ноги добротные сапоги, какова была кличка коровы. Так заведено, таковы устои.
Автор приостановил выкладку новых эпизодов