Выбрать главу
* * *

Я обращена в пепел. Ведь не может же куча пепла снять телефонную трубку и начать болтать? Не может же прах сообщать о том, как себя чувствует! Я — пепел. И тем не менее я продолжаю изводить себя. Прах, пыль? Нет, пылающий факел! Жаркий пламень, которого кормит досада, ревность. Вот почему я молчу: не могу же я, в конце концов, признаться, как какая-нибудь девчонка, что «мой любимый» побил меня, разлюбил, но я бы хотела сохранить его! Впрочем, как говорить? Как говорить и не визжать? «Замолчи, Катрин, ты говоришь слишком громко, ты слишком громко смеешься, ты слишком живая, ты слишком ярко горишь!» Ну да, да, я горю, и мне хочется кричать! Разумники делают мне большие глаза: «Не забывай о достоинстве!» Разумники любят меня только тогда, когда на мне намордник: «Замолчи, Катрин!»

Хорошо, я буду молчать. Я молчу. Я молчу, потому что говорить разучилась: каждый раз, когда мне хотелось бы сказать «я тебя люблю», уста мои произносят «я тебя ненавижу». Меня снедает ярость и беспокойство, мне стыдно самой себя, мне жалко саму себя: я ищу по всему дому письма, забытые фотографии. Он наверняка должен был оставить и в этом доме любовные записочки, открытки, которые больше не помещались ни в каталожном ящике в Провансе, ни в секретере в Париже. Я ищу голубые письма на роскошной бумаге… Как жаль, что я положила на место те, что мне принес сын! Что я разорвала фотографии, сожгла посадочные талоны, туристические проспекты, счета отелей! Не эти доказательства измены должна была я предать огню, а его самого, самое ее: «Несите в его лагерь факелы, убейте его соратников, убейте же и его дитя, обратите в пламень палубы его кораблей, бросьте туда сына, отца, весь народ его и меня самое!»

Вчера по телефону (да, у меня хватило храбрости снять трубку: на паркете лежал луч солнца, я варила компот, дом пах яблоками и корицей) я сказала брату: «Судя по всему, безутешна я не буду… Я выйду из этого состояния, знаешь, мне уже лучше…» Ну так вот: и мне не лучше! Сегодня мне нужны эти голубые письма для того, чтобы подбросить их в костер, чтобы накормить в себе этого Молоха; мне нужны эти письма небесного цвета, как вода жаждущему, эти письма без адреса, которые совершенно непонятным мне образом достигали своего получателя… Теперь-то мне это известно, но от этого не легче: секретарша — примерная служащая с двадцатипятилетним стажем «безукоризненной службы», которая посылала мне доброжелательные искренние улыбки, справлялась о здоровье детей, вот эта немолодая дама с прилизанными волосами, убранными в узел, и с твердыми принципами, — именно она служила ему «почтовым ящиком», получая каждое утро голубой конверт с красными полосками («сугубо личное» или «лично и конфиденциально»), записочку на роскошной бумаге, которую она верно передавала. Преданно… Когда все это началось? В любом случае Другую она знала и играла на ее стороне! Они обе смеялись надо мной, а иногда и втроем, когда к ним в приемную выходил мой «Дон Жуан», смеялись перед швейцарами. Неужели и те были его сообщниками? Для того чтобы надуть меня, они объединялись втроем, вчетвером, вдесятером! Я оказалась в окружении. В окружении их лжи и их шуток: «Сто тумаков для Катрин!» Избитая, осмеянная, а теперь и сжигаемая ревностью тем более смехотворной, что она стала не ко двору… Я бесстыдно роюсь в прошлом, «покинувшем меня», я всматриваюсь в его будущее — где, когда они поженятся?

Говорят, что ревность рождается вместе с любовью, но вместе с ней она не умирает. Он запрещал мне ревновать, и я не могла быть ревнивой и влюбленной одновременно, и вот теперь я, та, которая боялась «оказаться брошенной», была обречена «делиться», открыла для себя ревность: она родилась в тот момент, когда умерла страсть, это посмертная ревность, но — во всеоружии. Она молода и нова, хотя любовь наша состарилась. Это — юная ревность, ребяческая, агрессивная. Потому что он покинул меня, потому что у меня больше никого и ничего нет, потому что теперь я могу выпустить на волю тот инстинкт собственницы, который осуждался, но Франси осуждал его, как Тартюф, потому что то чувство, которое он подвергал цензуре, возбуждало его: не от него ли самого я узнала, что Анн спала в моей постели, что Лор получила кольцо с изумрудом в тот же день, когда я — с топазом, или что они все еще занимались любовью в три часа дня под прекрасным солнцем Италии?