Когда я просыпаюсь вот так, от уколов ревности, когда друзья описывают мне новую жизнь моего мужа («они устраивают праздники на неделе! Как молодожены, этакая бездетная пара», «естественно, потому что она только что отправила своих девочек в пансион в Лозанну!», «знаешь, как два подростка, которые пьянеют от свободы»), когда он сам хвалится мне по телефону своим счастьем, я нахожу утешение в том, что говорю себе: ее он тоже обманет. Он обманет ее, потому что у него две ладони, у него две руки, и в каждую руку ему нужно по женщине, по женщине, которая бы то и дело спрашивала себя в беспокойстве, ее ли он выберет. Он обманет ее, потому что он уже обманул ее, и она этого не знает. Он обманул ее со мной, да и с другими тоже, с высокими блондинками, настоящими, не крашеными… Они знали друг друга всего несколько месяцев или лет, а он уже обманывал ее, когда удавалось, с прекрасной Надей (которая писала ему пламенные письма — куда он их запихал?), с Мэй, с Де Галвей, дочерью Ирландии «с льняными волосами» и с Вивианой, белоснежной кобылицей с длинной гривой…
Он обманет ее. Мне ее жаль. Но я ее не жалею.
Я ненавижу ее. У меня черное сердце, да и сама я черна, мне хотелось бы изготовить похожую на нее куклу, воткнуть в нее иголки — в живот, в глаза, в грудь, — бросить ей вызов. Мне бы хотелось плюнуть на «проклятые камни» в Ирландии и обернуть их проклятия против нее. Я пою. Весь день, даже не замечая этого, я напеваю эту старую песенку, в которой пастушка жалуется, что ее бросил любимый: «Бросил меня мой дружок, о-э, прекрасная роза, он смеется надо мной, прекрасная роза и сирень. Он ходит к другой, о-э, прекрасная роза. Говорят, она больна, говорят, смертельно больна, прекрасная роза и сирень. Если ее в воскресенье не станет, то в понедельник предадут земле. А во вторник он вернется ко мне… Но мне этого будет уже не нужно!»
Любовь к ненависти относится так же, как роза к сирени в этой песенке: два цветка из одного рефрена, из одного букета. Потому что эта досада, пастушки и моя, имеет свою оборотную сторону, еще более стыдную, — надежду. Надеешься, что возненавидишь, потому что все еще надеешься на любовь. Мне тоже хотелось бы, чтобы соперница моя умерла, чтобы ее похоронили и чтобы он вернулся. Но вот могу ли я укачивать себя этой иллюзией, как та пастушка? Конечно, года через два-три он сконфуженно постучится ко мне: «Родная, — скажет он, глядя на меня чистыми, невинными глазами, — кажется, я совершил огромную глупость», — открою ли я ему тогда свои объятья?
Мне бы хотелось, чтобы он вернулся. Чтобы он вернулся и направил меня на правильный путь — я потерялась. Его отсутствие отделяет меня от себя. Я не узнаю себя в этой мегере, которая порочит его (потому что теперь я плохо говорю о нем), в этой гарпии, которая перестала избегать шуток на указанную тему, для того чтобы питать ими свою злость («Да что ты говоришь, будто подружка твоего мужа хорошо сложена… Ты в своем уме? Плоская, как доска, не ноги, а палки!»). Стала ли я той плохой женой, что заодно с врагами мужчины, которого любит? Одному Богу известно, разделила ли я и ссоры этого человека, выйдя за него замуж. Впрочем, упреки, которые некоторые адресовали ему, тут же становились и моими. А теперь? Стали ли его враги моими друзьями? Мне не доставляет радости то, что некоторые из них начинают передавать мне уверения в своих симпатиях или же начинают кичиться моим горем, для того чтобы взяло верх мнение, которое они составили о нем уже давно. Могу ли я предать того, кто предал меня, и не предать себя?
Из зеркала на меня смотрит совершенно неузнаваемая женщина. Застывшее, изменившееся лицо. Что это за мара поднимается ночью, чтобы набрать их номер? Когда я говорю, что никогда не позвоню им домой, это неправда: я уже делала это, не признаваясь, в два часа ночи. Для того чтобы услышать голос Другой. Три ночи подряд. «Кто говорит? Не молчите!» — звучало в трубке. Конечно, она испугалась. Но как бы там ни было, даже когда она взволнованна, в голосе у нее сохраняются простецкие, тягучие интонации: ни одной конечной согласной не произносит она четко, даже к «алло» примешивается носовой звук — «алло-о-ан»… Малоизысканная речь! Но она, конечно, молода («Не надо преувеличивать! Ей теперь наверняка лет тридцать пять, — успокаивает меня подруга, — она на них и выглядит!»), — да, молода, может быть, забавна, но плохо воспитана. И в довершение всего вызывающе sexy — этакий сексуальный призыв «ну заклей меня!» Эта Лор говорит, как будто вихляет бедрами… Тошнотворно. Затем меня охватывает паника — после моего посягательства на их личную жизнь вихлявый голос «прекрасной блондинки» меня просто преследовал, он паразитировал на моих собственных разговорах, в ушах у меня стояло только ее «алло-о-ан»… И я снова хваталась за успокоительные, за снотворное. Но урок извлечь я сумела: более я никогда не подойду к их «очагу», даже для того, чтобы напугать их. В этом очаге сгораю я сама!