Нет ни товарища, ни защитника, ни волка для меня. Как бы там ни было, по лесу бегать поздно: я просто одна из тех шелудивых собак, с которыми наигрались и которых бросили на дороге в конце каникул. Конечно, жалость — не мой удел; есть более несчастные: наш старый дом будет продан, но я нашла себе конуру (трехкомнатную квартиру на площади Республики, две однокомнатных — для моих старших сыновей) — и, конечно, Комбрай; да, я нашла себе конуру, и мне будет чем наполнить миску. Но у меня больше нет поводка, нет ошейника, никто больше не ласкает меня, не шепчет моего имени. Мой хозяин ушел. Голодать я не буду, но навсегда останусь ничья…
И вот я снова вернулась к дикой жизни. Да здравствует роза и сирень! К несчастью, свобода не пьянит в том возрасте, когда уже не зарастает шкура и волочится лапа, — я останусь там, где бросил меня хозяин. Одна. Одна с самой собой. Среди холода и снегов.
Неподвижная. Застывшая. Нужно идти, чтобы согреться? Идти к солнцу? Но все, что я знаю на юге, отныне находится для меня под запретом! Нет больше для меня ни Марселя, ни Прованса… Но мне нужно будет туда поехать и забрать платья, портрет бабушки, игрушки моих детей (мебель я оставляю, но пакую оставшиеся от меня обломки, тридцать лет обломков).
— Не езди туда, мама, — умоляет меня самый младший сын, который, соблюдая «право на посещение отца», провел там несколько дней прошлым летом. — Будущая жена папы все в наших комнатах поменяла. Не езди туда, пожалуйста!
Но я поеду, я уже назначила свидание, и это последнее мое посещение дома моей свекрови. Как только я это сделала, каждую ночь я вижу один и тот же кошмар: я оказываюсь у ее «бастиды», провансальской крепости, со своими двумя чемоданами, с трудом затаскиваю их наверх, и когда, наконец, оказываюсь на террасе перед нашими комнатами, выясняется, что там больше нет двери! Комнаты замурованы! Я просыпаюсь и целый день не могу прийти в себя. «И сон нейдет, и все тревога…» Прованс для меня теперь закрыт. Даже во сне дверь туда для меня закрыта.
Так в какую же страну мне ехать, если я хочу снова увидеть солнце? В Италию? Но Италия для меня тоже закрыта, и давным-давно! Лор запретила ему туда меня возить под предлогом, что это «страна ее сердца». А кто заботится о моем сердце? Разве я не со своим мужем открыла для себя Италию? Разве не с ним я объезжала ее год за годом? Он делал вместо меня заказы в тратториях, переводил мне латинские эпитафии, комментировал ex voto в церквах — повсюду он был моим гидом и переводчиком… когда он ушел, я разучилась говорить, когда он ушел, я разучилась читать.
С кем и когда смогу я туда вернуться? В Вероне, в Сиене, в Неаполе я всегда буду думать о том, о ком она запретила мне думать. Кто освободит римские холмы от того проклятья, которое лежит на них из-за нее? Ей недостаточно будет даже умереть, чтобы я смогла вернуть себе запачканное ею итальянское небо в его исконной чистоте… Я долго спрашивала себя: «Почему Италия?» Мы много путешествовали; если его любовнице хотелось сохранить за собой некие привилегии, то сделать это было не так просто. Почему же именно Италия? Иногда я говорила себе, что это из-за нашего путешествия в Верону: вряд ли ей пришлась по вкусу такая супружеская эскапада — подневольный Ромео…
Ну так вот, я была не права! Все совершенно иначе! Правду (никогда не заявленную прямодушно, всегда выкрутасы) я узнала только через семь лет! Понадобилось семь лет баталий, подковерной борьбы, ударов из-за угла, чтобы выяснить, что моя врагиня — итальянка! Да-да, итальянка! «Ее сердечная страна», как она говорила, была ее родной страной…
Вот уж смертельный удар! Потому что, в конце концов, если я не знала свою соперницу, то фамилию-то ее я знала: Казаль. Нет, не «Казаль», как произносили мой муж и дети, как упрямо читала я сама, а «Казале». Итальянка! Как я могла за столько лет ни разу не задать себе вопроса о том, откуда она, где родилась? Я представляла себе (если я вообще что бы то ни было себе представляла!) этакую стопроцентную парижанку, или что у нее есть какие-нибудь бельгийские или лионские корни, каталанские в крайнем случае — короче дитя многих наций, как все французы. А вернее, ничего я себе не представляла. Это отсутствие любопытства, подтверждающее мое хорошее воспитание, говорит также и о той глубине презрения, которое я к ней испытывала! Я и не дралась по-настоящему, потому что не желала знать, кого же мне надо опасаться. Я не дралась по-настоящему, потому что не хотела побеждать. Я не дралась по-настоящему, потому что устала…