Мастер пришел, когда уже все были в сборе. Собирались по-прежнему там, где жили Исхак с Топорковым, а раньше и Лескин.
— Андрей, ты знаешь, зачем тебя вызвали? — спросил Иван. — Сам-то давно не являешься, хоть медовый месяц и прошел.
Лескин взглянул на него. Левое веко задергалось. Идя сюда, он хотел сказать просто: «Не могу я сейчас работать в партии, не хочу лгать жене, а правду ей говорить нельзя».
А вот сейчас, чувствуя на себе суровые взгляды Друзей, Андрей понял, как трудно объяснить им свое поведение. Его, конечно, исключат. Значит, станет отщепенцем. «Одно остается — просить начальство, чтобы перевели отсюда. Но какая же причина? Правду сказать — станешь предателем», — думал он, низко опустив кудрявую голову.
— Что ж молчишь? Иль не хочешь разговаривать с нами? — жестко проговорил Иван.
— Не остановили вы меня, когда я в болото лез, а теперь потонул в нем по маковку, сами видите, — глухо произнес Андрей, не глядя на товарищей. — Исключайте, того достоин. Только верьте: предателем не буду, не бойтесь. И помехой большой не стану, а работать, как нужно члену партии, теперь не могу. О себе больше думаю.
Андрей смолк. Молчали и все. В искренности его никто не сомневался, и не гнев, а глубокое сожаление вызывал этот кудрявый богатырь, бессильно поникший сейчас.
«Не поддержал парня вовремя, допустил ошибку. Андрей прав», — с болью думал Иван.
Быстро вынесли решение и разошлись, не глядя друг на друга. Андрей ушел первым. Дома он не ответил на вопрос жены: «Где так долго задержался?», подошел к буфету, вынул графин с водкой и выпил подряд два чайных стакана.
— Да что с тобой, Андрюшенька? Иль беда какая случилась? — спрашивала Ольга, испуганно глядя на мужа.
— Беда? — переспросил Андрей. — Беда не велика! Совесть, свою рабочую совесть, в болоте утопил. Что ж, без нее легче жить, богатеть теперь с тобой будем, женушка! — пьяно пробормотал он и свалился на кровать.
Встревоженная Ольга осторожно разула его.
Давно убран урожай с полей, и на токах не слышно стука цепов. Но солнце, к удивлению людей, с восхода до заката слепит яркими лучами, небесная синь не закрывается осенними хмарами. Лишь желто-бурая трава за околицей да багряные листья на осинах напоминают вязовцам об осенней поре.
В теплые, тихие вечера и стар и млад спешат из душных изб на улицу: девушки с парнями — за селом хороводы водить, а кто постарше — на завалинках посидеть, ясным закатом полюбоваться, словом перемолвиться.
Еще хозяйки звонко выкликают: «Пестравка! Лысуха! Чернявка!», встречая стадо коров, а мужики уже группками расселись возле белых хат, ведут неторопливые разговоры между собой.
В центре Вязовки хаты большие, под стать им и хозяева — дородные, в новых рубахах, иные в пиджаках или жилетках. Они разговаривают негромко, медленно, важно.
Ближе к краю — хаты ниже, с одним-двумя крошечными оконцами. Возле них собираются посидеть мужики сухощавые, сгорбившиеся. Ни пиджаков, ни картузов с твердыми, блестящими козырьками здесь не видно. Говорят они не стесняясь. То громко засмеются над складной прибауткой, то крепко выругаются, обсуждая свои горькие дела и перенесенные за день обиды.
Возле крайней хатенки, у самой околицы села, группа человек в десять. В середине на завалинке сидел пожилой, судя по одежде — мастеровой. Возле него расположились мужики — кто на завалинке, кто присел на корточки, а один, с льняной непокрытой головой, в рубашке, испещренной многочисленными заплатами настолько, что и не разберешь, из какой материи рубашка когда-то шилась, прилег на траву и, опершись на согнутый локоть, испытующе смотрел очень светлыми глазами, глубоко ушедшими под сильно развитые надбровные дуги, на горожанина.
— Вот ты, Семен Гурьич, сказываешь, что рабочему человеку трудно жить в городе, дескать, выпили всю кровь заводчики да фабриканты, — заговорил он. — А думаешь, в селе лучше? У нас свои живоглоты есть, не хуже городских…
— Робишь на них лето целое с рассвета до темной ноченьки, часов не считаешь, а зима придет — клади зубы на полку, — перебил его тщедушный мужичонка, придвигаясь ближе к завалинке.