Выбрать главу

Господа, одну минутку, не покидайте меня — теперь я уже действительно кончаю. Только последнее. Это связано с кавалерией. Вам, конечно, известно, что мы, кавалеристы, привыкаем к хлысту. Так вот теперь, когда вы все знаете, вы меня легко поймете. Должен ли я говорить, что все эти необычные обстоятельства, в которые мы попали, оказывают влияние на нервную систему? Мы нервничаем, господа. Война, знаете ли, и все такое. В связи с этим нельзя ли оказать нам маленькое одолжение — вернуть хлысты? О, я понимаю. Не говорите мне ничего. Я все понял. Но если нельзя вернуть хлысты, то, может быть, что-нибудь другое? Кожаные перчатки, например, чтобы было что держать в руках? Это так успокаивает… Вы не должны подумать, что мы боимся. Мы все верим в справедливость. Вы победители, а победители должны быть справедливыми и великодушными…

— А вы были великодушны в сорок первом? — спросил полковник.

— Мы? Что мы сделали плохого?

— А расстрелы жителей Одессы? А депортация и казни бессарабских евреев?

— Жители Одессы? — Антонеску был искренне удивлен. — Господин полковник, даю вам честное слово: жители Одессы были партизанами — разве вы не знаете? А евреи? Так это же были евреи…

Полковник резко повернулся и зашагал к своему «виллису». Мы с Вултуром тоже отошли к обочине шоссе, провожаемые недоумевающим взглядом Антонеску — он не понимал, почему так внезапно закончился разговор.

Как только мы удалились, к Михаю Антонеску подошел его конвоир, и теперь они стояли рядом: толстогрудый фашистский министр в щегольском плаще и блестящих башмаках на тонкой подошве и сухонький, уже немолодой красноармеец в зеленой гимнастерке и грубых ботинках с черными обмотками. Лица обоих, освещенные матовым светом автомобильных фар, тоже белели рядом, как на удивительной и странной фотографии: гладкое лицо министра и худое, с запавшими щеками лицо солдата, носящее на себе следы тяжелых, нечеловеческих трудов войны. О чем думали они? Несколько долгих мгновений я всматривался в них, пытаясь угадать внутреннее состояние столь непохожих, но столь крепко, намертво связанных теперь между собой людей. И я заметил, что Антонеску жадно и вопросительно присматривается к солдату. Солдат стоял сурово и отчужденно. Он не смотрел на Антонеску.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Когда мы приехали в уездный центр, было около двенадцати ночи. В этот поздний час город показался нам удивительно похожим на все остальные встреченные в пути румынские города: такие же тесные и как будто не каменные, а окаменевшие от времени улицы, в одно сливающиеся дома с плоскими крышами и железными шторами на дверях и окнах, такая же, как всюду, центральная площадь с меловым собором и памятником «Неизвестному герою»: солдат с чугунными каплями пота на лбу свирепо колет небо своим бронзовым штыком. Мы остановили перед ним машину, из-за белой соборной стены показался поздний месяц, и зыбкий медный свет лег на мостовую, на штык солдата, на черные окна домов, стоявших на противоположной стороне площади.

Блеск месяца в черных стеклах был неприятен и печален, но он напоминал о том, что город уцелел и в нем таится жизнь. Так было ночью и в Ботошань, и в Дорохой, и в Яссах, и в других румынских городах. В Оргееве, Кишиневе, Бельцах не было даже этого траурного глянца на стеклах — дома там были выпотрошены, в стенах зияли пробоины, от некоторых домов остались только четырехугольные очертания каменных фундаментов, похожих на могилы, с высокими печными трубами вместо крестов у изголовья. И тротуары там напоминали кладбище — они были вымощены плитами, снятыми с еврейских надгробий; мертвый свет месяца освещал серые обточенные камни с полустертыми безглазыми лицами, и, когда мы шли по улице, наши сапоги ступали по древним письменам, по грубо высеченным в камне изображениям давно умерших людей.

Найти военного коменданта оказалось нелегко. На улицах не было ни единой живой души. Вместо военной комендатуры мы попали на почту — длинное здание с бурым фасадом и выбитыми стеклами. Здесь царили запустение, тишина, за единственным освещенным окошком с надписью «Принимаются местные телеграммы» сидел молодой, но уже совершенно лысый дежурный с вылупленными грустными глазами. Я заглянул в окошко: сумрак, слабый свет и желтое испуганное лицо телеграфиста… Зачем он здесь сидит? Какие телеграммы могут посылать друг другу жители этого захолустного городка, совершенно изолированного от мира и вместе с тем, как никогда, открытого теперь миру, ветрам и людям, пришедшим сюда с одного края и направляющимся на другой край земли?