Первые дни мы жили у Аннушки. По утрам, когда она уходила вместе с Брушкой, мы без конца обсуждали подробности нашего дела. То, что говорил Старик, подтвердилось. Мы уже не сомневались — это сигуранца затеяла дело, связанное с массовкой. Кто-то выдал им список агитаторов, — тех, кто не выступал в Банясе, они не разыскивали.
В первые дни, пока не освободили Бориса, у нас была еще одна постоянная тема для разговоров. Раду ругал брата. Он не называл его по имени. «Тот парень, — говорил он, — тот самый парень, которого арестовали из-за меня, он всегда совал свой нос в чужие дела». И рассказывал мне о нем всякие истории.
— Еще когда я был маленький и ходил под столом, — рассказывал Раду, — тот парень знал, что я очень люблю халву, и поставлял мне каждый день по килограмму. А потом мне же приходилось пить касторку. Вот к чему приводит вмешательство в чужие дела. По правде сказать, он меня очень любил, этот болван…
Знаешь, как я попал в университет? Слушай, — это даже смешно. Мой отец портной, денег у него, конечно, нет, а тот парень, который старше меня на три года, уже с пятого класса работал с отцом в мастерской и откладывал деньги, чтобы учиться в техникуме. Потом я кончил гимназию, и вдруг отец говорит: «Вот тебе деньги, поезжай в университет». Как ты думаешь, откуда деньги? Тот парень отдал свои. Я только потом узнал. Ну разве он не сумасшедший?
Да. Ты только не подумай, что он какой-то реакционер или несознательный. Он все понимает не хуже меня. А не одобряет движения лишь потому, что боится за мать. Когда меня впервые арестовали, она здорово сдала. Потом меня выпустили, и он сказал: «Если тебя еще раз арестуют, ты убьешь маму». Он мне это каждый день говорил. Зачем, ты думаешь, он приходил в субботу, когда все это случилось? Чтобы еще раз напомнить, что я убью маму. А теперь его самого арестовали. Что скажет мама? Ну, не болван ли он, этот парень, — мне даже его жалко немножко…
Раду отворачивался, но я успевал заметить, что у него подозрительно блестят глаза. Он ругал этого парня и плакал, самую чуточку, конечно, но и я почему-то ужасно расстраивался.
Солнце, обходя дом, заглядывало в наше окно, за стеной шла нескончаемая перебранка между мужем и женой, — чтобы не ругаться при детях, они приходили на кухню, и мы ни разу их не видели, но уже знали о них почти все, что только можно узнать о чужой жизни. Во дворе шумно резвился какой-то Ионикэ — его мы тоже не видели, только слышали бешеную возню, жалобные просьбы и нервные угрозы старших, на которые он не обращал ни малейшего внимания и продолжал носиться по двору, непременно что-то задевая, опрокидывая и разбивая.
По вечерам, когда возвращались хозяйки, мы сидели с завешенными окнами, Брушка отдельно, за маленьким столиком, ворожа пальцами над цветными вставками курса анатомии — пестрые, страшные изображения человеческих внутренностей, мы с Аннушкой отдельно, на тахте. Аннушка сидела в светлом халатике, делавшем ее полнее, женственнее, и, опустив глаза, что-то шила или вязала, быстро ковыряя бело-матовым крючком… И мы говорили, говорили… Больше всего о движении, о товарищах, о процессе железнодорожников Гривицы, который перенесен в глухую провинцию, в Крайову, где мало рабочих и правительство не опасается демонстраций. И хоть мы и старались не произносить слово «тюрьма», потому что Лева, товарищ Аннушки, сидел третий год в Дофтане, нам это не удавалось, и при каждом упоминании о тюрьме ее пунцовые губы вздрагивали, смуглые обнаженные руки роняли иглу и она смолкала, погрузившись в себя… Потом наступали самые милые и волнующие минуты перед сном. Нам с Раду стелили на полу, а хозяйки спали на тахте. Аннушка любила постоять перед сном у зеркала, расчесывая в темноте свои смоляные волосы. Я слышал сухой треск гребенки и с трепетным изумлением следил за зелеными искрами, сыплющимися на широко вырезанный ворот ее халатика, на обнаженную шею и плечи. Я угадывал в темноте все ее движения. Когда раздавался шорох сбрасываемого на пол халата, потом рубашки и на какое-то мгновение мелькало серо-сиреневое пятно ее обнаженного тела, я впивался в темноту и глазами и слухом, и мне было стыдно за свое жадное любопытство, но я не мог его преодолеть…
И вот снова вечер, и мы сидим с Аннушкой на тахте и знаем, что это в последний раз, — оставаться здесь опасно, хозяева почувствовали что-то неладное, — завтра мы уже будем ночевать на другой квартире. Завтра… А сегодня мы еще сидим вместе, но разговор почему-то не клеится.