Когда мы собрались все на Комендантской, было уже поздно, и Борис сказал, что нужно торопиться: он договорился со своим рыбаком на двенадцать часов, — если мы опоздаем, тот решит, что мы не придем. Мы разделились на две группы и быстро пошли к Балке, потом спустились в Плавни, и чем ближе мы подходили к Днестру, тем сумрачнее и глуше становились улицы, занесенные снегом, крыши почти сровнялись с сугробами, и все дома были глухие, мертвые, как будто покинутые. Когда мы вышли к Плавням, с востока подул холодный зимний ветер, чувствовалась близость реки, но нельзя было ничего разглядеть, так как не было ни луны, ни звезд. Я посмотрела наверх и увидела темноту, густую сплошную темноту, и мне казалось, что за всю свою жизнь я не видела подобной темноты. Это была какая-то особая темнота, но она не пугала меня. Наоборот, я радовалась и думала, что в такую темную ночь легче будет незаметно перебраться на тот берег. Еще я думала о том, что видела в Борисовке, о матери Петруца и о его сестре, которая спала на земляном полу, пока ее не разбудил старый цыган и те двое. Потом я подумала о матери Жени, о том, что она скажет, когда узнает, что дочь убежала из дому. И что скажут старик Гринев и господин Коган, который так и не взглянул на сына, когда тот уходил из лавки в последний раз. Только о себе я не успела подумать за всю дорогу, а когда мы пришли в Плавни, было уже поздно думать.
Встреча с рыбаком-контрабандистом была назначена с Борей около лозняка, у обледеневших развалин какой-то постройки. Как только мы туда пришли, от стены отделилась фигура в бараньем тулупе и пошла нам навстречу. Я заметила, что человек этот припадает на левую ногу, лица его я не смогла разглядеть, потому что было темно, к тому же он носил черную барашковую качулу, нахлобученную на глаза. Пока Боря с ним тихо переговаривался, к нам незаметно подошел еще один человек в полушубке, и мы вдруг услышали простуженный, но веселый голос: «Тихо — не пугайтесь… Это я, Тихий». Человек, назвавшийся Тихим, был пьян, от него несло запахом кислой блевотины, и он напугал нас, но Боря как раз закончил свой разговор с хромым и сказал, что он пойдет вперед, а нам всем нужно идти за ним по одному, на расстоянии двух-трех шагов друг от друга. Хромой двинулся в путь первым, Боря за ним, а потом мы, и так как я шла последней, то заметила, что человек, назвавшийся Тихим, замыкает наше шествие, как часовой. Каждый раз, когда я оборачивалась, я видела его коренастую согнутую фигуру, он косолапо шел по снегу, я все время слышала его шаги и шумное дыхание.
Идти пришлось порядочно. Где-то вблизи был Днестр, но я его не видела, потому что и берег и река были погребены под мерзлыми снегами и все встреченные на пути хаты, курени, сторожки еле выглядывали из-под белых шапок. Мертвая тишина стояла над Днестром, только в одном месте, где тропинка, по которой мы шли, делала крутой поворот, я услышала, как что-то ворчит и хлюпает, и догадалась, что это шумит холодная вода в незамерзшей воронке. Идти по обледенелой дорожке было тяжело, мы все время спотыкались, скользили, проваливались в снег, пока вдруг не уткнулись в неприятно черневшие стены не то хибарки, не то куреня с полураскрытой дверью. Хромой вошел в нее первым, потом Борис и все остальные. Когда я подошла к порогу этого почти звериного жилья, меня кто-то грубо подтолкнул сзади, и я очутилась в сенцах, заваленных снегом, нашла ощупью обледеневшую дверь, отворила ее и ввалилась в избу. Сначала я никого не видела, пока не вспыхнула спичка и осветила корявые пальцы хромого, зажигающего огарок в стеклянном фонаре. Такие фонари носили с собой сцепщики на станции, но там они были светлые, чистые, а этот был ржавый, с грязными, закопченными стеклами.
«Та-ак!.. Приехали!..» — сказал хромой, поднимая зажженный фонарь на уровень своего лица. Он сказал это тихим и страшным голосом, я никогда не слышала такого голоса. И лицо его тоже показалось мне страшным: пепельно-серое, морщинистое, с переломленным носом и толстыми, полураскрытыми губами; и глаза у него были глубокие, остро блестящие… А лицо человека, назвавшегося Тихим, при свете фонаря казалось сизо-красным и добродушным — обыкновенное лицо пьянчужки, каких я встречала каждый день. Оглушенная стуком собственного сердца, я стояла, боясь шевельнуться, и все мои товарищи тоже застыли в страхе и недоумении. Еще ничего не произошло, еще ничего не было сказано, кроме «Та-ак!.. Приехали!..» — но все мы чувствовали, что происходит что-то неладное.