— Мне стыдно, — сказала она тусклым невыразительным голосом.
— Почему?
— Я тебя не люблю…
— Не любишь?
— Нет. Я бы очень хотела… ты теперь мой самый близкий товарищ. Но я не могу… Ты не сердишься?
— За что?
— За то, что я тебя не люблю по-настоящему…
— Совсем этого не нужно, — сказал я.
— Нет, — сказала она. — Было бы так хорошо, если бы я смогла полюбить тебя…
— Вздор, — сказал я. — Я не требую от тебя никакой любви. Брось ты эти разговоры про настоящую любовь. Все это самообман, мещанство и вообще. Все это брехня, придуманная буржуазией в эпоху ее относительного расцвета…
— Нет, — сказала она, и у нее был такой грустный голос, что у меня защемило в груди.
За окном все еще шумел дождь. Я смотрел на Анку. Еще час тому назад я мучился оттого, что ее лицо казалось мне бесконечно далеким и недосягаемым. Теперь оно было совсем близко от меня, я мог касаться его губами, гладить пальцами, чувствовать его теплоту, и все-таки оно было теперь еще более далеким и чужим.
— Не плачь, Анкуца. Все будет хорошо. Вот увидишь. Только перестань плакать…
— Я не хочу плакать, — сказала она, — это помимо моей воли. Прости меня.
— Это ты должна меня простить, — сказал я и снова обнял ее и поцеловал. Чувствуя, что она лежит в моих объятиях неподвижная, мертвая, я сказал: — Прости меня. Я больше не буду тебя целовать. Если ты этого не хочешь, я больше не буду…
— Я сама хотела тебя поцеловать, но у меня не получается… Все потому, что…
— Не надо, — перебил я ее. — Не надо ничего говорить. Поцелуи не имеют никакого значения. Физическая связь не имеет никакого значения. Самое главное — это вместе работать в движении, остальное не имеет значения…
— Нет, — сказала она. — Это не так. Я знаю…
— Разве ты уже кого-нибудь любила?
— Да.
Потом вдруг решительно, почти с исступлением:
— Но я с этим покончу. Это не должно повториться…
Я смотрел на нее, я видел, как она борется с собой, как старается сдержать рыдания, и почувствовал, что не могу больше этого вынести.
— Кто он? — спросил я.
— Не хочу называть его имени, — сказала она. — Теперь я знаю, что он не такой, каким кажется…
— А какой он?
— Не знаю наверное, но предчувствую самое плохое… Я убеждена, что ему нельзя верить…
— Ну если так, тогда все просто, — сказал я. — Если он плохой, если ему нельзя верить, то его не нужно любить…
— Да, не нужно, — сказал она мертвым голосом.
— Ну вот и хорошо — если ты сама поняла…
— Да, я поняла… Но когда я вижу его… достаточно ему позвать меня…
— Но ведь ты поняла, что нужно прекратить! — воскликнул я. — Если ты поняла, то почему же…
Она не ответила, и я тоже замолчал. Она лежала неподвижно, с закрытыми глазами, и я вдруг почувствовал, что никогда еще не был так несчастлив, так мучительно, тяжело, безнадежно несчастлив, без мыслей, без понимания, полный только огромной, щемящей тоски. Меня не интересовало, кто этот человек, которого она не может забыть. Я не собирался больше разъяснять ей, что если она п о н я л а, то все в порядке, — я видел и чувствовал, что ничто не в порядке, ни у нее, ни у меня. Я даже не хотел, как обычно, рассуждать на эту тему, я хотел только одного — чтобы она больше не мучилась и чтобы ей стало легче. И я начал целовать соленую влагу на ее глазах:
— Успокойся, Анкуца. Все будет хорошо. Успокойся. Я не буду тебя целовать. Я ничего от тебя не хочу. Я люблю тебя, но ничего не хочу. Я хочу, чтобы ты успокоилась…
Всю эту первую грустную ночь, которую мы провели вместе, я продержал ее в своих объятиях до самого утра.
Потом были другие грустные ночи, и я снова держал ее в своих объятиях, но больше не целовал, а только смотрел на нее, и мы тихо разговаривали. Я ни о чем ее не расспрашивал и не пытался больше объяснять ей то, что я уже и сам не понимал. У меня начисто пропал интерес к разговорам о любви, и я никогда больше не повторял изречения Виктора. Однажды она сама об этом заговорила, и я смутился и не знал что ответить.
— Ты уже любил кого-нибудь прежде? — спросила она.
— Не знаю…
— Как можно не знать? У тебя была девушка?