Выбрать главу

Прекрасны были новые чувства, с которыми я провел это удивительное лето в советском Кишиневе.

Июль был жаркий, с грозовыми ливнями, и я очень уставал от беспорядочного накопления новых впечатлений и от жизни в этом новом, не всегда понятном мире. Работать в редакции было очень интересно. Я познакомился с корреспондентами центральных газет и московскими писателями, приезжавшими в Кишинев поодиночке и целыми бригадами. Натан Альман был крепкий бровастый человек, с гладко выбритой головой и умными проницательными глазами. По словам корреспондента «Известий» Экслера, это был очень талантливый театральный критик; мне он чем-то напоминал румынского писателя Коча. Алексей Яковлевич — молодой, веселый — носил изысканно сшитый костюм с новеньким орденом Ленина, прикрепленным к лацкану пиджака. Экслер сказал, что Алексей Яковлевич считается теперь в Москве сценаристом Номер Один. А сам Экслер был высокий, тучный, краснолицый мужчина, который, несмотря на одышку, вечно носился по городу в поисках материала, — такого неистового и неутомимого репортера мне редко приходилось видеть. Был еще один писатель-москвич, низенький, плечистый, уже склонный к полноте, с маленькими живыми глазками и громовым голосом. О чем бы ни шел разговор, он всегда переходил на рассказы о Балтийском флоте и матросах, о войнах, в которых ему довелось участвовать, — империалистической, гражданской, финской, а также о будущей войне, к которой все обязаны готовиться, особенно здесь, в пограничной республике. Он мне нравился, хотя его митинговый тон и манера говорить в комнате, как на площади, были немножко смешны. Были еще и другие москвичи и ленинградцы, корреспонденты, фоторепортеры, кинооператоры, режиссеры, которые постоянно толпились в вестибюле гостиницы и в нашей редакции. Алексей Яковлевич очень любил слушать разного рода байки про короля Кароля и мадам Лупеску и говорил, что мне непременно следует работать в кино. Когда я робко заметил, что ничего в киноискусстве не смыслю, он сказал, что это не беда, мне помогут; как только он вернется в Москву, он расскажет обо мне, кому надо, и мне помогут. Черт возьми, надо создать парочку хороших фильмов про Румынию и Бессарабию, и в этом должны участвовать сами бессарабцы.

Как-то раз в воскресенье Володя, Узя и их знакомые — несколько молодых ребят и девушек, только недавно закончивших кишиневскую гимназию, — собрались у меня в саду. Я пригласил и московского писателя Натана Альмана, который просил меня познакомить его с моими товарищами. Мы пили бессарабское вино, и у Альмана была с собой бутылка коньяку, и один из ребят играл на гитаре и замечательно пел романсы Вертинского и Лещенко. В саду пахло всеми летними запахами, разгоряченной землей, и из Буюканской долины веяло теплым ветром, и казалось, все в мире было прекрасно. Альман спрашивал каждого, какие у него планы на будущее, записывал все ответы в блокнот, потому что ему нужно было написать очерк о мечтах освобожденной бессарабской молодежи.

К вечеру, когда Альман ушел и над Буюканской долиной взошла полная луна, мы все, разбившись на парочки, разбрелись по саду. Я гулял с высокой смуглой девушкой, похожей на цыганку. Ее звали Диана, и она говорила, что мать ее действительно цыганка. Мы шли по заросшим дорожкам, и луна покорно шла за нами, весь сад был залит ее сильным светом. Возле спуска в долину мы остановились. Под нами лежали темные пятна виноградников, а за долиной, напротив, белели деревенские избы Буюкан. Глядя на сияющее белое лицо луны и на темный профиль стоявшей рядом девушки, я вспомнил Анку: где она теперь, что с ней стало после моего отъезда? Как-то даже не верилось, что еще так недавно мы были вместе и что она и теперь, в этот вечер, где-то ходит по улицам Бухареста и, может быть, тоже думает обо мне… Когда я стал рассказывать Диане о своих мыслях, она вдруг стала говорить, что я не имел права уезжать из Бухареста без Анки. Я пытался ей объяснить, что она рассуждает неправильно, что Анка работает в движении, что она румынка и, следовательно, не имела права покинуть Бухарест, но Диана продолжала настаивать на том, что когда любишь, то в своих рассуждениях надо исходить из более важного. Или не нужно рассуждать вовсе.