Выбрать главу

Была ли эта минутная слабость одиночества, естественная склонность утомленного наблюдениями сознания отдохнуть, раствориться в сознании толпы? Не знаю… Разве и в более зрелые годы, когда мы уже всесторонне испытали всю сложность и нервные тяготы городской жизни и всю прелесть и великую успокаивающую силу естественных шумов природы, разве не хочется иногда специально окунуться в густой поток шумной городской толпы? Разве счастливое чувство природы окончательно отбивает тягу к суматошной, но столь бодрящей иногда атмосфере большого современного города?

В проходе между торговыми улицами Липскань и Шеларь, узком, каменном желобе с бесчисленным количеством крохотных галантерейных магазинов, мимо которых с трудом, как вода в трубе без напора, текла густая толпа, господствовал громкий, хорошо натренированный голос высокого полного человека, стоявшего у дверей одной из лавок и декламировавшего всегда одно и то же:

— Пять тысяч дамских сумочек! Десять тысяч пар чулок! Восемь тысяч перчаток! Пятнадцать тысяч поясов! Заходите и убедитесь! Пять тысяч дамских сумочек! Десять тысяч пар чулок!..

Когда бы я ни проходил по Липскань — в ранний утренний час открытия магазинов, в полдень, когда растопленный жарой асфальт прилипал к подошвам, а над головой вставало солнце, как неподвижный и немилосердный страж, или к вечеру, когда зной спадал и солнце уже скрывалось за домами, — человек этот был на своем посту, и его хорошо слышный еще издали голос повторял громко, внятно, с одинаковой интонацией: «Пятнадцать тысяч пар чулок! Десять тысяч перчаток! Пять тысяч дамских сумочек!» Я останавливался, следил за его высокой, слегка раскачивающейся грузной фигурой, за одутловатым лицом с ничего не выражающими глазами, за его полными губами, повторяющими по десять, двадцать, тридцать тысяч раз в день: «Пять тысяч дамских сумочек! Десять тысяч пар перчаток!» Я старался понять, что он думает, войти в него, что-то уловить на бесстрастном лице этой говорящей машины, живого символа неистового культа торговли, которым был охвачен весь город.

Нигде не видно было тех, кто делал вещи: они исчезали с раннего утра в своих мастерских и фабриках, а к вечеру их развозили по окраинам закрытые, душные клетушки трамвайных прицепов. В течение дня улицы, площади, рынки были во власти тех, кто продавал и покупал. Торговля шла всюду, не только у прилавков магазинов, складов, ларьков, киосков, но и в кафе, ресторанах, парках, подъездах и просто на улице, на каждом тротуаре, на каждой мостовой. В узкой застекленной галерее между Каля Викторией и улицей Смырдан, где не было никаких магазинов, целый день прохаживались люди с пронзительными глазами, внимательно прощупывающими каждого прохожего; они сходились, о чем-то шептались, сдержанно смеялись или негодовали и снова расходились. У них не было в руках никакого товара, никаких свертков, сумок, портфелей, но именно здесь, в двух шагах от здания городской полиции, шла запрещенная азартная торговля валютой, о которой чуть ли не каждый день писали в газетах и делались запросы в парламенте. Неподалеку, за столиками кафе, сидели другие, более степенные и благополучные на вид люди и что-то писали и высчитывали тут же на столиках, на полях обеденных карточек и иллюстрированных журналов. Здесь было торговое поле маклеров, процентщиков. Но самой неистовой, самой массовой, самой пестрой и азартной была уличная торговля.

Я шел по центральным улицам, сворачивал на обсаженные каштанами бульвары, заглядывал в глухие, каменные переулки, и всюду была такая картина: жара, размягченный, с прилипшей к нему грязью и обрывками бумаги асфальт, спешащие по своим делам прохожие, вереницы автомобилей и между ними, на тротуарах, на мостовой, в подворотнях, ходили, стояли или сидели разносчики и уличные торговцы, оглашая воздух криками, непрерывными, как рокот волн, веселыми или тоскливыми, призывающими, соблазняющими, умоляющими, заполняющими слух и раздирающими душу…

Я испытывал жалость и удивление. Они торговали всем, чем только можно торговать, всем, что можно унести на руках или развозить на тележке, всем, что нужно и не нужно людям. Я видел среди них и таких, кто держал в руках только одну — не пять или две, а именно одну — пару носков, и по всему было видно, что больше у них ничего нет, что в этой паре весь их оборотный капитал, весь товар и все надежды. У меня до сих пор стоит перед глазами фигура человека с лицом, похожим на сморщенный лимон, с одним глазом, покрытым бельмом, а другим, убегающим куда-то вкось. Это было на одной из самых оживленных торговых улиц, в пять часов дня, когда мостовая дрожала от тяжелой поступи толпы, а воздух от криков торговцев и зазывал. Человек этот вертелся среди тех, кто что-то выкрикивал, что-то показывал, о чем-то просил, но у него в руках не было никакого товара. Я случайно остановился рядом, посмотрел ему в лицо — и замер: он бормотал довольно громко и внятно: «Купите мыло! Такое хорошее и очень дешевое мыло!» Но у него не было мыла — у него ничего не было: ни мыла, ни ваксы, ни даже пары шнурков или коробочки спичек. И все же он стоял на обочине тротуара в той же позе, в которой, наверно, привык стоять, и машинально, как всегда, бормотал, призывал, умолял: «Купите мыло!» И смотрел на прохожих с таким отчаянием, такой мольбой и таким молитвенным ожиданием, точно верил, что если бы они остановились, решив наконец купить мыло, то оно бы немедленно появилось у него в руках — «такое хорошее и очень дешевое мыло!».