Все шло замечательно на лесной поляне среди травы, мхов и лишайников, среди щебета птиц и жужжания ос. Раду излагал тезисы выступлений, Неллу придирался к каждому слову, и в конце концов выяснилось, что все хорошо, но вот никто не хочет излагать точку зрения социал-демократов. «Кто будет английским лейбористом?» — спрашивал Раду в третий раз. Все молчали. «Послушай, Петре, ты, кажется, знаток английской политики?» — «Знаток? Да я доктор в вопросах английской политики!» — скромно отвечал Петре. «Вот и хорошо — ты будешь лейбористом». — «Почему именно я должен быть лейбористом? А нельзя ли обойтись без лейбориста?» — «Ни в коем случае, — кипятился Неллу. — Главная опасность теперь — оппортунисты, соглашатели. Разве вы не читали последнюю антисоветскую речь этого мерзавца Сноудена?» «Ребята, кто хочет изложить точку зрения этого мерзавца Сноудена?» — надрывался Раду. Никто не хотел излагать точку зрения этого мерзавца Сноудена, и Раду взял его роль на себя. Я не сомневался, что так и будет: когда дело не клеилось, когда кто-нибудь не выполнял задания, Раду делал все сам.
Пока мы заседали, все время слышались громкие и веселые голоса остальных ребят. «Ау-ау!» — протяжно звал чей-то певучий голос. «О-ля!.. И-ля!» — по-тирольски вторил ему кто-то вдали, и звонкие отклики отдавались и замирали в дальней чаще. Они там резвились вовсю, но мы тоже не скучали. Нас собралось человек десять на зеленой пахучей поляне, и все десять были членами движения, и мы готовы были драться за него со всем светом — какая уж тут могла быть скука? И вот так мы заседали на поляне, и каждый из нас, десяти, готовился выступить на массовке, которая могла закончиться большими неприятностями. Но никто не унывал, потому что мы, все десять, ни во что не ставили пресную житейскую мудрость, повелевающую заботиться только о собственном благополучии. Мы все верили в свободу и в право каждого человека на счастье, и жизнь лежала перед нами почти нетронутая, и мы верили в ее будущее обновление и были уже сейчас счастливы так, как может быть счастлива только юность, еще не верящая в старость, только мечта, еще не раздавленная грубой действительностью.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Это было в мае тридцать четвертого года в бухарестском лесу Баняса, а теперь, в августе сорок четвертого, я ехал в Бухарест в машине Красной Армии, я и сам был солдатом этой армии, которая гнала гитлеровцев с румынской земли, и рядом со мной сидел человек, уверяющий, что он знает всех тех, о ком я вспоминал. Я всматривался в теплую мглу с мелькающими в ней неясными очертаниями придорожных кустов и продолжал видеть милые, хорошо знакомые лица.
Сейчас они выглядят иначе, думал я. Они, конечно, постарели. Хорошо, если только постарели. С тех пор как я покинул Бухарест, много воды утекло. Многое случилось в Бухаресте в годы, когда меня там не было: железногвардейское восстание, Антонеску, гитлеровцы, война. Многое могло произойти. Особенно с Неллу — он был таким несдержанным. А Дим? Никого на свете не боялся Дим — где-то он теперь? Потом Раду, Флориан, Алеша, Долфи — интересно, терзается ли еще Долфи сомнениями по любому поводу?
Ладно, не хитри ты с самим собой, сказал я себе. Прежде всего спроси, знает ли этот человек, где теперь Анка. Успеешь еще поговорить о Долфи. Узнай сначала, что случилось с Анкой.
Я закрыл глаза и несколько раз кряду повторил в уме тот самый сокровенный и тревожный вопрос, который я собирался задать, как только усадил незнакомца в машину. Но я не торопился произнести его вслух. Я холодел от мысли, что ответ может быть окончательным, не оставляющим больше места для надежды. И я решил начать издалека.
— Замечательные ребята, — сказал я, наклоняясь к моему соседу.
— Это вы про кого? — спросил он.
— Про тех, кто организовали тогда массовку. Славные ребята.
— Такие же, как все.
Мне показалось, что он засмеялся каким-то неслышным, нервозным смехом, и я внезапно почувствовал тревогу.
— Что вы этим хотите сказать?