Выбрать главу

Публика, заинтригованная необычным сообщением, чуть притихла.

- Стихотворение Владимира Маяковского "Левый марш!" - Ашбери поправил шапочку и врубился...

Они слушали, разинув рты. Когда Ашбери дошел до слов: "Тише ораторы! Ваше слово - комрад Маузер!" - зал зааплодировал.

- Ленчик! Ленчик! - Я схватил Леньку за руку и дернул на себя, как будто собирался оторвать ему руку. - Слабо им найти такую четкую формулу революционного насилия! Слабо! Даже "Анархия в Юнайтэд Кингдом" ни в какое сравнение не идет! "Ваше слово, товарищ Маузер!" - это гениально! Я хотел бы написать эти строки, Ленчик! Это мои строчки! Это наш Маяковский! Это - мы!

- "Кто там шагает правой?

Левой!

Левой!

Левой!"

- скандировал со сцены Джон Ашбери. Он содрал с головы шапочку и теперь, зажав ее в руке, отмахивал шапочкой ритм.

Я видел, как ребята Лоуэр Ист-Сайда вскочили. Как, разинув рот, они что-то кричали. Как девочки Лоуэр Ист-Сайда визжали и шлепали ладонями о столы. Даже гуд америкэн бойс возбудились и, вскочив, кричали что-то нечленораздельное. Сырую дыру "СиБиДжиБи" наполнила яркая вспышка радости. Радость эта была, несомненно, сродни радости, которая вдруг охватывает зрителей боксерского матча в момент четкого удара одного из боксеров, пославшего противника в нокаут. Зрители вскакивают, орут, аплодируют, захлебываются восторгом и удовольствием. Судья взмахивает над поверженным полотенцем:

- Раз! Два! Три!.. Десять! НОКАУТ!

- Ура-ааа!

- НОКАУТ! - крикнул я Леньке. - Наш победил!

- Жаль, Поэт, что он не может увидеть, - сказал Ленька. - Ему было бы весело. К тому же, победил на чужой территории. На чужой площадке всегда труднее боксировать.

- Может, он и видит, Ленчик, никто не может знать...

- А сейчас, - сказал Джон Ашбери, когда шум стих, - я прочту вам несколько своих стихотворений. Конечно, я не так крут, как Маяковский...

Зал дружелюбно рассмеялся.

После перерыва группы разрушали стены и наши барабанные перепонки, так как "СиБиДжиБи" была слишком маленькой дырой для их слоновьей силы усилителей. Несколько дней после этого мероприятия у меня звенело в ушах. Ричард Хэлл был не в форме, может быть, долгое время был на драгс. Я видел Хэлла в куда лучшие дни. Элвис Костэлло, уже тогда селебрити, понравился мне рациональной эмоциональностью умненького очкастого юноши, пришедшего в рок, как другие идут в авиацию или в танковое училище. Кроме объявленных групп в программе были и необъявленные.

В третьем отделении должны были опять читать поэты. Я пошел в туалет. На лестнице, спускающейся к туалету, аборигены курили траву, засасывали ноздрями субстанцию, более похожую на героин, чем на кокакин, и вообще совершали подозрительные действия: выпяливали глаза, шушукались, садились и вставали, вдруг подпрыгивали. Вели себя нелогично. Возможно, таким образом на них действовал алкоголь или же редкие драгс. Меня их личная жизнь не касалась, я независимо прошел в туалет. В мужском, даже не потрудившись запереться, спаривались. Он сидел на туалетной вазе, она - на нем. Тряпки. Ляжки. Ее крупный зад.

- Я извиняюсь - сказал я.

- Пойди в женский, - посоветовал он мне дружелюбно, высунувшись из-под ее подмышки и вытащив щекой на меня часть ее сиськи.

Я пошел в женский. Заперто. Пришлось выстукивать оккупантшу. Вышла смазливая блондиночка в ботиках на кнопках. Такие лет тридцать назад носила моя мама.

- Ты что, pervert*? - спросила девчонка, оправляя черный пиджак. - Тебе нравится писать в женском?

- В нашем ебутся - сказал я.

- А-ааа! - присвистнула девчонка понимающе. - Lucky bastards!**"

Когда я вернулся в зал, на сцене находился Вознесенский и читал по-русски, то свистящим шепотом, то громким криком свое обычное: "Я Гойя, я Гойя, я тело нагойя..." и размахивал руками. Половина зала слушала его, ничего не понимая. За столами беседовали. Две девушки из бара приносили напитки, с трудом вынимая ноги из людской жижи. Толпа уже успела совершить лимитированную революцию, растоптала канатики и влилась в щели между столов. Три вышибалы - стражи порядка, исчезли. Может быть, их растоптали и съели.

Гинзберг сидел рядом с Ленькой, и они вполголоса беседовали, наклонившись друг к другу. Я сел на свой стул, на него, пустой, облизываясь, глядела дюжина нечистых.

- Андрэй задержался на обеде с издателем, - пояснил Гинзберг. - У него выходит книга стихов в переводе. С предисловием Эдварда Кеннеди.

Я подумал, что какое ебаное отношение Эдвард Кеннеди имеет к стихам Вознесенского, но от вопроса воздержался, ибо ответ Гинзберга, несомненно, опять отошлет меня к важному делу борьбы за мир. И я ничего не смогу возразить против мира, Эдварда Кеннеди, Вознесенского и Гинзберга.

Закончив читать, Вознесенский пробрался к нам.

- Хотите, Андрей, посмотреть на разложившийся Запад крупным планом? сказал я, наклонившись к уху советского поэта. - Спуститесь в туалет. Taм ебутся.

Он смущенно захихикал, а я, выразив таким неуклюжим образом мою неприязнь к нему, откинулся на стуле. Меня тронули за плечо.

- Эй, вы говорили по-русски? - спросил юноша с зелеными волосами, худой, высокий и большеносый.

- По-русски.

- Слушай. Ты можешь мне сказать, кто был этот парень Маяковски?

- Не is fucking Great!*

Я ему объяснил, как мог.