Выбрать главу

— Я, возможно, был резок в своих оценках, прошу меня простить за некоторый наступательный тон, — почувствовав обиду хозяина, примирительно произнес Рейли. — Я хорошо знаю, сколь важна дипломатическая работа, когда существуют нормальные межгосударственные отношения. Но сейчас идет война, Бобби! И между нашими странами нет дипломатических отношений. Что в таком случае должен делать дипломат? Он собирает чемодан и отправляется домой. Но вы, Роберт, сейчас не наделены дипломатическими полномочиями. Вы здесь в роли частного лица. Вам дорога эта страна и этот народ? Вы хотите ему помочь? Значит, нужно действовать. Что же еще-то?! Скажи, Кен, быть может, я не прав?..

— Я согласен с тобой, — без промедления ответил Каламатиано.

18

Он шел по густому колосистому полю ржи, залитому жарким июльским солнцем, вдыхая сладковатый хлебный запах набухших зерен, которые осыпались от малейшего прикосновения. Рожь поднялась такая высокая, что накрывала его с головой, и он не видел границ поля. Ему казалось, что оно бескрайнее и тянется до самого горизонта. Где-то совсем рядом должна была проходить узкая дорога, и он шел к ней. Напряженно, точно задыхаясь от зноя и духоты, звенели цикады, он чувствовал, как растекался над головой полуденный жар, жадно облизывавший лицо, когда он попадал в полосу солнечного света, и пот тотчас же выступал на лбу и покрывал нос. Тучные мыши, сновавшие по земле, попискивали от удовольствия, жадно поглощая лакомые шарики и не обращая на него никакого внимания. Ему тоже захотелось набрать пригоршню зерен и не спеша разжевать во рту, ощутить вкус переспевшего зерна, в котором уже угадывался аромат свежей хлебной корочки.

Мальчик остановился, вышелушил на ладонь горстку зерна, забросил ее в рот и стал жевать. И голод, мучивший его, мгновенно отступил. Ему захотелось нашелушить много зерен, набить ими карманы, чтобы можно было жевать долго, но послышался чей-то тоненький заливистый смех, точно мышонок подсмеивался над ним, он опустил голову, и в один миг небо потемнело и тьма опустилась на поле, будто собиралась гроза.

Он оглянулся по сторонам. Смех усилился, но теперь он проникал откуда-то с высоты, падал на голову, как проклятие, и страх сковал все тело в предчувствии неизбежной кары. «Да ведь меня расстреляли!» — вдруг вспомнил Ксенофон, и в памяти сразу же проявилась вся картина: как его вывели, поставили у стены, как Петерс для проформы спросил о последнем желании и предложил жизнь в обмен на предательство. Как прозвучали команды «приготовиться», «цельсь» и «огонь», как раздался залп и он упал, не почувствовав никакой боли.

«Значит, я уже не на земле, — подумалось ему. — Но откуда это поле?.. Почти такое же, кажется, находилось рядом с моим домом, где я родился. Выходит, меня перенесли туда, чтобы я попрощался… Мне всегда хотелось побывать там и пройтись по колосящемуся полю. Какой-то странный магнит всегда притягивал меня к покачивающимся колосьям. По вечерам я садился на крыльцо и до самого заката солнца смотрел на них. Пока мама не отправляла меня спать».

Ему вдруг вспомнилось: откуда выходим, туда и вернемся. «Вот я и вернулся…»

Снова прозвучал тоненький ехидный смешок, и Ксенофон Дмитриевич открыл глаза, увидев словно в покачивающейся дымке круглое лицо Серафима с гнойными красными подглазьями, щеристым ртом и гнилыми обломками зубов. Охранник склонился над ним и медленно водил перед его носом размоченным в воде сухариком.

— На-ка, съешь, — перестав смеяться, сказал Серафим и сунул ему в рот сухарик.

— Где я? — спросил Каламатиано.

— Как — где? — удивился Серафим. — В тюрьме, где ж еще.

Ксенофон разжевал сухарик. Зубы уже плохо слушались его, и он ощутил привкус крови. Десны кровоточили, он давно это заметил. Но запах ржаного хлеба он все же почувствовал. Дымка рассеялась, и явственно проступили заиндевевшие стены тюремной камеры.

— Вишь как, не расстреляли, — вздохнул Серафим и почесал затылок. — Я их спросил: чего ж не стрельнули как следует, а они мне: не твово, мол, ума дело. И так у нас бывает. Выведут, пальнут холостыми и обратно. А зачем — кто их знает. Можа, патроны не подвезли, а потренироваться охота. Хотя после тебя четверых шлепнули, я сам тела грузить помогал. А тебя, вишь, на закуску оставили. Пришел, а в камере нет. Во двор выглянул: гляжу — лежишь на снегу. А Петерс уж рукой машет: иди, грит, сюда. Ну я подошел. «Твой?» — спрашивает. Я подошел, посмотрел, смотрю — ты. «Мой», — говорю. А он: «Таш-ши в камеру!» Ну я взял и отташшил. Только тут понял, что ты живехонек. Вот ведь, баловники, что делают! А человеку беспокойство одно. Опять жди да думай. Извозчика опять же зря только сгонял. Второй раз он и не поедет. Да теперь и нельзя. Петерс, этот дьявол из Лифляндии, знаешь что мне сказал: «Головой за него отвечаешь!» Я говорю: «Как это — головой? А если помрет от холода или голода?» «Значит, и ты помрешь!» — отвечает. «Так он же расстрельный! К уды его беречь?» — спрашиваю. А он: «Стрельнем, когда срок подойдет, а до той поры чтоб жив был!» Вишь, что выдумал! Я еще пожалуюсь на него. Вот тебе и побег. И крестик твой животворный не спасет. Они уж такие, их слово закон. Пойду обед, что ли, принесу…