Разборка эта на обоих подействовала странно — Сыроежкин, едва его лишили возможности кричать и махать кулаками, успокоился, начал призывно вилять попой и на полном серьёзе умолять Гусева его трахнуть. Прямо так, без всякой подготовки и нормальной смазки. А Макар, которого буквально трясло после всего этого безобразия, ещё здорово на него злился и готов был его в прямом смысле слова изнасиловать. И вот тут он себя сдерживать не стал — содрал одной рукой с Серёги штаны, другой продолжая удерживать его за заломленное предплечье, достал член, плюнул и попытался войти. По слюне — не получилось, что в общем-то не удивительно: Серёжа был зажат, мышцы не растянуты — снизу он ещё ни разу не был. Тогда Макар отдрочил ему, сказал: «Терпи, сам напросился!», опять уткнул лицом в стол и всё, что Сыроега только что слил ему в кулак, использовал в качестве смазки. И дальше с ним церемониться не стал.
Серёжа, пока его трахали, тяжело кряхтел и глухо стонал (как Макар догадывался, вовсе не от удовольствия), но никакого сопротивления не оказывал. Впрочем, кто б ему позволил? Макар, как начал, остановиться уже при всём желании не мог — от нахлынувших ощущений мозги отключились напрочь.
Почувствовав свободу, Серёжа выпрямился, охнул, схватившись за поясницу, натянул кое-как на себя штаны, улыбнулся криво и заявил: «Не, Гусь, чего-то не впечатлило. Может, в другой раз лучше будет», и как ни в чем не бывало засобирался домой. Всю дорогу болтал о какой-то ерунде, Макар даже вникнуть не пытался — он просто шёл рядом и тихо себя ненавидел. Да, не так он представлял себе первый раз, когда Серёжа наконец-то согласится лечь под него, совсем не так. В страшном сне не снилось Гусеву, что он причиняет боль своему любимому, да ещё таким способом.
— Прости меня, Серёжа, — сказал он, когда они уже подошли к дверям Сыроежкиных. — Я дебил последний… знаю… только прости! Не смоХу я без тебя… — и опустился на колени.
— Ты чего, Гусик?.. — вытаращил на него глаза Серёжа. Он и вправду выглядел напуганным, даже остолбенел на пару секунд. Потом бросился поднимать друга с пола. — За что простить? Это ж я тебя ударил, вон, губа разбита… — он осторожно коснулся пальцами рядом с тем местом, где у Макара запеклась на губе кровь. — Это ты меня прости… И это… У меня мать через полчаса к подруге отчаливает, с ночёвкой. Так что мы сегодня у меня тусим, понял?
Макар хотел его обнять, но Серёжа уже успел нажать на кнопку звонка, и за дверью послышались шаги.
Это с трудом укладывалось у Гусева в голове, но, похоже, его друг искренне считал, что ничего особенного между ними не произошло. И даже отвратительные сцены, которые он, словно героиня плохого романа, закатывал не первый раз, для Серёжи были совершенно естественным атрибутом отношений, на который лишний раз и внимания-то обращать не стоило.
Но снимать с себя ответственность за содеянное Макар ни в коем случае не собирался. Как мог, постарался загладить вину — с Серёжей, который, как только мать ступила за порог, опять пожелал любви в нижней позиции, был предельно ласков и нежен, и на его заверения, что ничего у него уже не болит, не повёлся. Единственное, чем Макар в этот раз согласиться отлюбить своего Сыроегу с «той стороны», был его же, Макара, язык.
Потом, конечно, всё у них наладилось в этом плане, и Серёже так понравилось быть снизу, что иной раз он совсем выматывал своего любимого. Впрочем, Гусев его энтузиазму был только рад — Сыроежкин под ним становился таким покорным, притягательно беспомощным и милым, что за одно это счастье обладать им таким, Макар мог простить ему все закидоны.
Однако, при всём при этом рушить хрупкий баланс с таким трудом установленного мира и согласия Гусев не рисковал — кто знает, куда в следующий раз может завести их обоих ревность? Не натворят ли они чего непоправимого, не сделает ли он сам Серёже по-настоящему больно?
Так что все мысли об Элеке, а думал о нём он часто, Макар благоразумно держал при себе, вслух даже имени его не решаясь произнести при Серёже. В конце концов, со своими тревогами и переживаниями Гусь давно привык справляться в одиночку. Жаль только, что от Рыжикова в последнее время никаких новостей не поступало. Чиж вообще стал с ним каким-то скрытным, говорил расплывчато и никакой благодарности себе не требовал. Как там Эл — оставалось только гадать.
***
После затяжной пневмонии Элеку рекомендовали санаторно-курортное лечение. Профессор Громов начал было подыскивать сыну на лето санаторий с подходящим климатом, но о его планах узнала Зоя. Узнала и тут же бросилась звонить родне в Феодосию — просить принять на все летние каникулы её лучшего друга и любимого человека, в красках расписав, как туго тому пришлось зимой. Родственники подумали-подумали и согласились — профессорский сынок как-никак выгодная партия для Зои, упускать его было бы глупо.
Так Элек оказался на всё лето в Крыму, в обществе любимой девушки и её немногочисленной родни. Которой, к слову, сумел понравиться в первую же неделю своего пребывания. И не только потому что был красив, вежлив, учтив и умён. Он практически с ходу впрягся в помощь по дому, словно его основной целью пребывания в Феодосии была не поправка собственного здоровья, а обеспечение комфортного быта стариков Кукушкиных.
Зойка по этому поводу не раз ругалась с бабкой — мол, человек сюда отдыхать приехал, силы восстанавливать, да ещё и питание-проживание своё обеспечивает, а вы его к хозяйству припахали, как не стыдно! Но всё без толку — бабка на будущего зятька только умилялась, а сам Элек и не думал сбавлять обороты трудовой активности. Зоя ворчала на него и родственников, а чтобы Эл меньше тратил времени на «всякую ерунду», вынуждена была сама ему помогать. Соответственно, родственники её только сильнее возлюбили своего гостя — как же, благодаря мальчику Зоя не только на пляже лежит и перед зеркалом крутится, но ещё и по дому что-то делает!
Элек же был почти счастлив. Окружённый вниманием любимой, которая в отсутствие в рядом соперников совершенно расслабилась и порхала вокруг него весёлой легкомысленной пташкой, он впервые в жизни и сам почувствовал лёгкость бытия. Добавить к этому морской воздух, ласковое солнце и завораживающие пейзажи полуострова и можно поверить, что жизнь прекрасна и удивительна, а самая большая неприятность, поджидающая их на пути — это сломанный Зоин ноготь или испортившаяся на пару дней погода.
Эл сознательно старался концентрироваться на «здесь и сейчас» и упорно гнал от себя мысли о тех, кто остался в там, в его обычной школьной повседневности, и к середине лета достиг в этом деле таких успехов, что кое-кто наконец-то перестал ему сниться. Это ли не радость? Даже на то, что Зоя втихаря читала все его письма, он благодушно закрывал глаза и делал вид, что не замечает по-другому сложенных листов и сдвинутых на пару сантиметров конвертов. Зоя, в конце концов, неисправима, а ему скрывать теперь, увы, нечего. Так что пусть читает и не мучается подозрениями.