А что он хотел, этот мерянин?.. Русский — каждый человек без исключения — норовом орел, или хоть выжлец, на крайность — подорлик или пес… А мерь — одноликая стая воробьев. Кто-то хлоп в ладоши — вспорхнули дружно, и уж не позвать, не оправдаться за шум. И думай, гадай, как подойти, чтоб не распугать, не обидеть… Юсьва бы внутренне бзыкнул, но вот влюбился!.. Под впечатлением прикосновения теплых губ иноземки пошел домой. Самопальный ваятель и резчик только что черпнул вдохновения и будет несколько дней самозабвенно месить глину, чиркать острыми штихелями, постукивать молоточком и, страдая, думать-грезить о Стреше, Светояре, Лесооке…
Синюшка со Светояром пробирались к дому. Татарские, муромские и мордовские селения, располагавшиеся на открытых полях и дорогах, сменились мещерскими и мерянскими — в глубине леса. Никто в этих вотчинах не узрел двоих на конях. После случая с облавой они для окружающих на время превратились в тени, в бестелесные призраки. Безо всякого сожаленья минули Муром.
Осмотревшись с пригорка, обнаружили свою речку и по ширине ее узнали, что следует идти вверх по течению. Шли полдня, ночью заявились домой. Залаял Бранец, заржали кони.
— Это мы пришли…
— Принимайте пропащих…
— Козич сгинул…
— Как же?
— Мордва нас словила…
— Да-а. Вещий был муже…
— Будем просить Мать-Землю-сырую, чтоб утешила и уложила его косточки…
Утром рассмотрели, что виски Светояра покрыла седина. Днем разошлись по делам, но жена никуда не пустила мужа. Он был не в себе. Целовала-миловала свое сокровище, иногда выглядывая за дверь: проверяла Ягодку с Сызом.
Притихший дед с малышкой гладили коняшек, рассматривали новенькие сапожки.
— Никогда не видел такой работы — во как сшиты, тут все на славу! — разъяснял дед с пылом большого знатока несмышленому дитю разгаданные секреты под-воротов, нахлестов и швов. Девочка глядела на Сызушку и сапожки и меж протяжным «а-а-а», выговаривала: «Да, вот как!..» — И потом, встрепенувшись:
— Мама где?
— Мама баиньки, а-а! — пел Сыз.
— А-а-а! — вторило дитя.
Приехали мужики с охоты, распрягли лошадей, что-то заговорщицки обсуждали.
Расстроившись отсутствием горячей еды, Синюшка пошел кушать к мери — вернее, к Протке. Эта зеленоглазая, смиреннейшая баба находилась в невразумительном положении. Родившийся от Синюшки ребенок обитал в племени под ее одиноким присмотром. Папа-русич объяснил маме, что она должна быть ему верна и не знать других мужчин. Женщина на это согласилась, нянькала своего ребенка, чужих детей не касаясь, и постепенно выпала из устоявшейся жизни своего рода-племени. Взять ее с ребенком к себе она Синюшку не просила — о таком ей даже не могло подуматься.
Мальчик рос у нее крупный, непоседливый, шумный. Нередко доставалось ему от старших детей, к которым он тянулся. В свои два с гаком непременно ходил с палкой и ухал ею по спинам всех. Женщины просили смотреть Протку за сорванцом, что она заботливо и делала. Проводила дни и ночи с сыном, постоянно ожидая мужа.
Муж — этому слову научил ее Синюшка. Звучало вычурно для финнов и резко — среди немалого количества сочетаний звуков русского языка, которыми она владела.
Пришел Синюшка. Она и мальчик были тому очень рады. Объяснились привычными фразами, а где и жестами. Жена узнала, что приехал он ночью, а прошел уже почти день. Она с досадой смотрела мимо него, молчала. Он по-русски задорил складным пустословием сынка, не давая тому ни на миг отвлечься, учил своему языку. Изредка глядел на Протку и, сознавая, что она верная женщина, успокаивался и продолжал тетенькать мальчика.
На этот раз задержался у мери долго — на три дня. Ночью был с женой, днем сидел с племенем на лесной полянке. Сходил с ними на оленя. Соскучился по родной молве, по шуму — вернулся домой.
— Ты чего грустишь, Сыз? — спросил он встретившегося деда.
— Оттого кручина одолела, что тебя давненько не видал! — отвечал тот.
— По Козичу убиваешься?
— А што мне? Моя кровь — темная топь с затхлым тлом. Мой разум — разросшийся лес, где большое валится, а малое мало — да уймой давит. Скорбь моя иль отрада сами всех своих закутков не ведают, и мне не про то не говорят. Вот просто так грущу и хмурюсь… — рад был молодцу скисший без бесед и всяких просьб старичок.
— Сыз, ну-ка, сообразить смоги: сколь же тебе летов? Козич еще молодцевал, а ты, говорят, уже был пожилой.
— А што мне мочь? Я знаю!.. — И замолчал: ждал пока спросивший больше завлечется. Думал — парень станет гадать: семьдесят, восемьдесят… А Синюшка, смотревший на деда, не слыша ответа, вспылил: