Выбрать главу

Ганимед не ответил. Может, не успел. И меча не поднял. Из крепостных покоев длиннорукий разбойник тащил полураздетую Симониду. Она не выглядела испуганной. Норовила вырваться из черных рук. И не по-женски. Как зверь, выдирающийся из когтей более сильного зверя.

«Пусти ее! – крикнул Данила. – Она и без тебя умеет ходить».

Длиннорукий молча и неохотно выпустил Симониду и скрылся с глаз. Симонида отвела с лица рассыпавшиеся волосы и, округлая, маленькая, босая, подошла ко мне. Присела. До того мгновения я не знал, что ее глаза в зеленой своей глубине осыпаны золотыми крошками. Притронулась пальцами к моему лбу.

«Проклятые. Всего тебя посекли».

Ганимед и Данила стояли за ее спиной. И казались мне очень высокими, теменем они уходили в ад, который клокотал во мне, вместе со страхом и неизвестностью обращаясь в колючий, злобный, отравный плод, составляя две его половинки – и в каждой моя смерть и поругание для Симониды.

«Убейте меня, – прохрипел я. – Останусь жив, отомщу вам».

«И убьем, – Ганимед протянул руку к мечу. – Тогда в монастыре мне этого сделать не удалось. А сейчас…»

«И сейчас ты этого не сделаешь, Ганимед, или как там тебя еще называют – Ган, Гано, Гани, Гана, – без угрозы и все-таки зловеще отозвался Данила. – Может, я убью его сам. А тебе не дозволю. Там, где ты пожелаешь сеять смерть, я стану раздаривать жизнь. А ты, женщина, помоги ему. Перевяжи раны, коли умеешь».

Из крепости выбивался дым. Огонь перекинулся на высокую ограду. Горела пустая конюшня, вслед за лошадьми и скотом оттуда вытащили двуколки, на которые теперь грузили награбленное – жито, кади с маслом, мед, вяленое мясо, вино, низки лука и перца, сало, воск, ткани, звериные шкуры.

Ослепленный, оставшийся без руки разбойник поскуливал по-щенячьи. А я про себя выплакивал свою боль.

«Патрик, – призывал он. – Ты брат мне. Упокой меня, не оставляй мучиться».

Патрик подошел, присел перед ним.

«Не бойся, Иосиф. Мы тебя спасем. И с одной рукой можно жить».

Раненый повернул к нему голову с пустыми, вытекшими глазами.

«Я слепой, убей меня, убей или дай мне нож, я сам себя порешу».

Отирая слезу кончиком пальца, Патрик поднялся.

«Не могу, брат. Мы одной крови. Будь проклят тот, кто тебя оставил без глаз». – И всхлипнул.

«Сына у меня убили! – кричал Дамян. – Убили моего Босилко».

В общем адовом вопле поминались и другие сельчане, среди них и Кузман. Тянувшийся ввысь дым не мог догнать плач Пары Босилковой по мужу и Лозаны по отцу своему Кузману – а мне-то старик представлялся вечным. Меня вели полонянином, я не примечал живых, запоминал только мертвых: Пейо, при жизни он меня мало касался, – без обычного румянца на лице, окровавленный; Найдо Спилский, сорокалетний, недавно воротившийся с рудника без средних пальцев на левой руке, – защищался косой, не отбился; травщик Миялко, взятый прямо с постели, обезглавленный, – подплыл кровью. Мертвые, и среди них я со смертью в себе. Не убили меня, только скинули с правого мизинца золотую змею с синим камнем, зажатым в пасти.

2. Пребонд Биж

Путь, которым удалялась проклятая шайка, увозя на двуколках раненых и добычу, угоняя награбленный скот, тянулся день, ночь и еще один день. Одолевая лихорадку и боль, я с покорной своей ослицы старался уследить, какими местами, знакомыми и незнакомыми, мы уходим. Во мне теплилась надежда сбежать и, если меня не убьют в разбойничьем логове, воротиться в Кукулино, чтобы собрать дружину для мести. В первый день все в моем сознании перемешалось: дороги и бездорожья, кинутые становища на горных пастбищах, ручьи и рощи – все уплывало от меня волнами. Меня охватывала полудрема. Дважды я сваливался с ослицы и еле-еле возвращался в седло, бессильный запоминать овраги, скалы и пустые селения, откуда чума да битвы вымели жизнь. С пустошами и камнем соседствовали заросли кустарника и рощи, потом тянулся редкий можжевельник, он уступал простор пастбищам и брошенным, давно порушенным стойбищам. Мы то карабкались вверх, то спускались. Груженные добром повозки двигались с охраной, окольным, трудным путем. Раненые разбойники, размещенные на двуколках, стонали, особенно однорукий, ослепший Иосиф. Внезапно он успокоился – теперь его везли мертвого на погост, в Бижанцы.

Про Симониду я думал редко. Некто во мне, отличный от меня прежнего, послушника, монаха, управителя Русиянова дома, горько верил, что она, не больно скорбя по своему дому, доброй волей поладит с разбойниками. Ее лик, зеленые глаза, румяность губ являлись мне словно из другого столетья, из другого мира. Я не видел, как ее увозили, наверное, она была где-то в голове колонны, которая волоклась извилисто и словно бы неохотно, похожая на большую и зловещую гусеницу. Она приходила из забытья и расплывалась снова. Страшная резня, убитые в крепости и в селе, пепелища, крики раненых и лишенных крова заполняли меня целиком, до темени.