На следующее утро, после неторопливого завтрака и купания, вы двинулись по дороге на Камарину. Я объяснил, что раз уж я все равно зашел так далеко, то ничего не мешает прогуляться еще чуть дальше, но практически на сто процентов уверен, что не найду ничего даже вполовину столь прекрасного, как их сыр, и вернусь через пару дней с телегой, чтобы забрать все, что они смогут продать, оплата на месте. Им было искренне жаль расставаться со мной, что вообще приключается крайне редко.
— Еще одно доказательство того, о чем я тебе говорил, — объяснил я Луцию Домицию, когда деревня скрылась за холмами. — Превратности судьбы и все такое. Всего за один день из каторжников, направляющихся в каменоломни, мы превратились в почетных гостей деревни, для которых ничего не жалко. Вся жизнь такова, — продолжал я, — неудача, удача, то вниз, то вверх; и признаком мудреца, истинного философа, является умение принимать и хорошее, и плохое так, как будто разницы между ними нет. И никакой разницы, в сущности, действительно нет.
— Ох, заткнись, Гален, — ответил он. — У меня от тебя голова трещит.
Разумеется, он просто дулся из-за того, что ему пришлось ночевать с животными, в то время как я спал в постели, но я ничего не сказал. По сицилийским меркам стоял прекрасный день, и я был не в настроении пререкаться. Мы шли по хорошей, ровной дороге, по обе стороны раскинулись пшеничные поля, солнце сияло, а у нас с собой была кварта вполне пригодного для питья вина, которым нас снабдил фермер. Ко всему прочему, женщина пела где-то вдалеке — должно быть, старая карга, идущая за водой или на постирушки.
Мелодия звучала приятно.
Луций Домиций остановился как вкопанный, как будто угодил в коровью лепешку.
— Ты это слышишь? — сказал он.
— Слышу что?
— Женщина поет, — сказал он. — Вот, слушай.
Я пожал плечами.
— Да, слышу, — сказал я. — И что?
Лицо у него приобрело характерное выражение.
— Это моя песня, — сказал он. — Я ее написал.
О Боже, подумал я, попали.
— Не, — сказал я. — Вряд ли. Возможно, звучит похоже, вот и все.
Он нахмурился.
— Это моя песня, блин, — сказал он. — «Ниоба, камыши волнуются». Ты что думаешь, я собственную музыку не узнаю?
— Ну хорошо, хорошо, — сказал я. — Раз ты так говоришь. Не возражаешь, если мы продолжим путь? Или мы должны торчать тут, как парочка дурачков, пока она не допоет?
Тут, наверное, уместно рассказать о Луции Домиции и его музыке.
Что ж, я приложу все усилия, потому что будь я проклят, если что-нибудь в этом соображаю. Что до меня, то я никогда не мог понять, почему люди переводятся на такое говно из-за музыки, поэзии и всего такого. Музыка, поэзия — это просто одно из ремесел, вроде изготовления мебели, горшков или инструментов. Разумеется, там тоже есть свои уровни простоты и сложности, как и в любом другом деле. То же самое можно сказать о столовых приборах или башмаках, но уж конечно же вы не видели, чтобы люди бились в экстазе из-за искусно изготовленной пары обуви. Но на самом-то деле в чем разница между башмаком и одиннадцатисложной одой, если на минутку забыть о том, что башмаки оберегают ваши ноги от сырости? Это просто еще одна вещь, изготовляемая людьми, а если им очень везет, то еще и за деньги, хотя насколько мне известно, большинство поэтов и музыкантов живут на то, что сбывают продукцию собственным друзьям — в тех случаях, когда их друзья отличаются крепкой выдержкой и терпением.
Ну да бог с ними. Так вот, у меня столько же слуха, сколько у капусты зубов, но рискну заметить, что музыка Луция Домиция была не хуже любой другой, а может, даже и получше. Подумаешь. Нам с этого не было особого проку. Ладно бы он был готов воспользоваться своим божественным даром, чтобы заработать для нас медячок-другой, распевая на свадьбах или играя на волынке у сельских кабачков — я бы еще как-то понял, зачем это надо. Но такого сроду не случалось. По его словам, его ужасала мысль, что некто, слышавший его в старые времена, когда он выступал перед тысячными толпами в театрах и на ипподромах, в мгновенной вспышке озарения сопоставит его с императором Нероном, который, оказывается, вовсе не умер, а ходит со шляпой на задворках борделя для извозчиков в Верхней Пеонии. Ну да, конечно. Не думаю, что это было настоящая причина. Я думаю, что музыка и поэзия напоминали ему о прошлом, о том, кем он был и что потерял, и он просто не мог этого вынести. Как будто он чувствовал, что обязан заплатить за то, что выбрался тогда из дворца живым — и за Каллиста, конечно — и честной ценой будет то, что он любил большего всего в мире, или, может быть, следующее после самого любимого. Что ж — кто может сказать, что это неправильно? В конце концов, все мы должны приносить жертвы богам, когда они делают что-нибудь для нас, и жертва должно что-то значить, благодарность не выразить какой-нибудь безделицей. Большинство людей, конечно, просто отправляют повара на рынок, чтобы тот купил парочку самых дешевых тощих кур, потому что богам сгодится любая пакость, а что им не подойдет, отправится в похлебку для слуг. Лично я не одобряю благодарности такого сорта, хотя и не прикидываюсь религиозным. Луций Домиций, однако, приносил в жертву что-то действительно ценное для него, и по мне так это было правильно.