Если бы у меня в этот момент выдернули позвоночник и засунули его мне же в задницу, я бы не заметил. Это было как когда на улице к тебе прицепляется безумец, беспрерывно крича и не давая улизнуть. И полнейшая несправедливость этого… говорю вам, если б мы были где-нибудь подальше от людей, я бы заколотил ему зубы в глотку — если бы нашел, на что влезть, чтобы дотянуться.
— Ты закончил? — спросил я.
— Более или менее.
— Прекрасно, — сказал я. — Знаешь, что, Луций Домиций? Ты козел. Ты эгоистичный, неблагодарный, тупой козел, и если бы не тот факт, что Каллист умер за тебя, я бы сейчас же сдал тебя капитану, а заодно и себя — за то что был таким кретином, что спасал тебя столько лет, — ох, до чего ж я был зол. — Ты спасал мою шкуру, да? Иди ты в жопу. Да ты без меня и дня бы не протянул. Тебя бы поймали и разобрали на части, на маленькие кусочки, ты бы даже сдохнуть от голода в канаве не сумел правильно, потому что не способен сам о себе позаботиться. Что ж, — сказал я. — Прекрасно. Хочешь, чтобы мы разбежались в разные стороны? Вперед! Пусть каждый заботиться о себе самом. Начиная с вытаскивания твоей никчемной задницы с этого корабля. Думаешь, у тебя это получится без меня?
— Конечно, — ответил он. — И я даже не сделаю при этом ситуацию в десять раз хуже, чего нельзя сказать о тебе.
Я рассмеялся.
— Серьезно? — сказал я. — Ты так думаешь? Позволь мне кое-что сказать тебе, римлянин. В мире тысячи и миллионы рабов, и знаешь, почему они остаются рабами, вместо того чтобы сбросить свои крючья и разойтись по домам? Потому что у них нет ни единого шанса. Потому что это чертовски трудно и опасно — сбежать из рабства, и они не бегут только потому, что знают, что если они попробуют сбежать, то их поймают и распнут, и это будет мучительная смерть. Так вот, если ты настолько умнее всех этих тысяч и тысяч бедолаг, у которых нет ни единого шанса — тогда вперед, сделай этой. Но ты настолько тупой, что не можешь поковырять в носу, не попав пальцем в ухо. Только попробуй — и ты мертвец. Ну, впрочем, как будто мне есть до этого дело.
— Думаешь?
— Я не думаю, — сказал я. — Я знаю. О, ты думаешь, тебе трудно, потому что ты больше не можешь расхаживать в шелках и поигрывать на арфе. Подумаешь, блин. Мне трудно, потому что у меня никогда ничего не было, даже жратвы. Я ворую и жульничаю не потому, что я просрал империю и никто даже вида моего вынести не может. Я делаю это потому, что родился. И ты еще рассказываешь мне, как тебе трудно.
Он сморщился.
— Ты сам сказал, — заявил он. — Ты рожден для этой жизни, потому что ни на что больше не годен.
Не знаю, почему я ему не врезал. Единственная возможная причина — что он был прав. Но это-то тут не при чем, правда же?
— Послушать тебя, — продолжал он. — Так выбраться из рабства невероятно сложно — и тут же ты говоришь мне, что если мы будем держаться вместе, ты придумаешь, как это сделать. Ты правда думаешь, что я поверю, будто ты хитроумнее всех этих миллионов рабов? Ради всего святого, Гален, ты сам себя слышишь вообще?
Жаркий гнев меня оставил — теперь это был холодный гнев.
— Ладно, — сказал я. — Дело твое. И с этого момента твои дела меня не касаются. Если ты ухитришься убраться с этого корабля и остаться на свободе достаточно долго, чтобы успеть вернуться в Рим — удачи тебе, блин, в этом. Я хочу сказать, — добавил я, — желаю тебе всей удачи в мире и действительно надеюсь, что у тебя получится. Я твой должник, — продолжал я, — потому что наконец, после всех этих лет, я свободен. Это чудесно. Десять лет я таскал на шее камень размером с тележное колесо, потому что Каллист просил меня тебя оберегать. И вот ты заявляешь, что больше от меня этого не требуется. Знаешь что? Это лучше, чем все побеги из тюрьмы и помилования в последнюю минуту, потому что я не просто спасаю сейчас свою жизнь — я получаю ее назад. Свою жизнь, Луций Домиций. Спасибо тебе.
Он посмотрел мне в глаза.
— Не за что, — сказал он. — Этот разговор должен был состояться несколько лет назад.