Анссет сильно прижал лицо к деревянной двери, пока не стало страшно больно, но боль помогла ему.
Он помнил. Он помнил пение. Он мог слышать все голоса. Он слышал голос Эссте, критикующую его песни. Он слышал других детей в Капелле. Он слышал голоса своего класса Колокольчиков и своего класса Скрипучек. Голоса в столовой. Голоса в туалете. Голоса чужих людей с Степе и Богге. Голос Ррук, когда она помогала ему узнавать порядки в Певческом Доме. Он слыхал все голоса, которые когда-либо пели ему, но здесь же был один голос, который мальчик не мог распознать, который он не мог слышать ясно, приглушенный и далекий голос, который он не мог понять.
Только это был голос не Певческого Дома. Он был грубый и шероховатый, и его песня была бессмысленной и пустой. Только она не была пустой, наоборот — полной. И она не была бессмысленной, потому что Анссет знал, что если он услышит эту песню, расслышит ее сквозь шум других голосов, то она поможет ему, то эта песня станет что-то значить для него. И, несмотря на свою грубость и шероховатость, песня, которую он старался расслышать, вовсе не раздражала его. Она заставляла его испытывать чувство такого же спокойствия и уюта как еда, как сон, как удовлетворение всех мелких желаний. И потому Анссет так напрягался, чтобы услыхать ее, прижимая лицо к дереву двери, но голос не делался яснее.
Все не делался и не делался, а мальчик все разбивал свое лицо о дверь, вжимался в каменный пол, чтобы боль забрала с собой все остальные голоса, позволяя услыхать один-единственный голос, который он так искал, потому что это был голос, который мог спасти его от ужаса, с каждым мгновением всплывающего все ближе и ближе к поверхности, на которую он мог только глядеть и ждать.
22
Этой ночью никто из них не спал. Эссте глядела, как Анссет загоняет занозы с двери в нос, брови и щеки, до тех пор, пока не потекла кровь. Она глядела, как он царапает камни, пока у него не поломались ногти. Она смотрела на то, как он катается лицом по полу, пока не расцарапал кожу, и Эссте опасалась, что раны останутся навсегда. Казалось, что он уже никогда не заснет. Но между метаниями, деревянным, таким же выдержанным голосом — тело его изо всех сил старалось не дрожать и было напряженным — он говорил:
— Сейчас, пожалуйста. Пожалуйста. Помоги мне.
В голосе было Самообладание, но больше ничего. Не было музыки. Песня ушла.
Только на миг, говорила себе Эссте. Только на сейчас. Его песни, его добрые песни вернутся, если я пережду этот кризис, вся грубость уйдет, как уходит горячка.
Наступило утро, а мальчик так и не заснул. Он уже не бился в конвульсиях, и Эссте направилась к пищевому автомату. Она присела перед мальчиком, но тот не ел. Она вложила еду ему прямо в рот, но вместо того, чтобы проглотить кусок, Анссет куснул ее, со всей силой вонзив свои зубы в пальцы наставницы. Боль была невыносимая, самообладание Эссте никогда еще не испытывало подобного — в ее возрасте физическая боль требовала всех сил. Но она терпела, не говоря ни слова. Несколько минут кровь с ее пальцев текла в рот Анссета, а они оба только глядели друг на друга. И это Анссет издал первый звук — стон, похожий на трескающийся камень, песня, в которой говорилось только лишь об агонии и ненависти к самому себе. Очень медленно мальчик разжал зубы. Боль пронзила всю руку женщины.
Но глаза Анссета были пустыми. Он не видел своей наставницы.
Эссте подошла к автомату, чтобы наложить на пальцы лечебную мазь. После бессонной ночи в ней не оставалось никаких сил, а бешеный укус Анссета обеспокоил ее даже сильнее, чем физическая боль. Я прекращу это. Все зашло слишком далеко, подумала она. Ее рука тряслась, вопреки всякому умению Владеть Собой, вопреки тому, что она пыталась успокоиться. Больше я ничего сделать не смогу, сказала она себе.
Но ведь она молчала целых двенадцать дней, поэтому звук с трудом проходил сквозь горло. Все вообще приходило к ней с трудностью, а когда Эссте глядела в пустое лицо Анссета, она вообще не могла говорить. Поэтому она просто легла на свою постель, которой не воспользовалась этой ночью, и заснула.