Гиацинт де Лафит задумчиво смотрит на свою рюмку.
— Я лично нахожу, что это очень красивая сказка, — замечает он. — Вы правы, друг Кларан. Мы живем еще в самых ранних предрассветных сумерках древности. Почему, черт возьми, глазам бедного ребенка, дочери пастуха или ремесленника, не может явиться в заброшенном гроте какое-нибудь небесное божество — к примеру, Диана, или Пресвятая Дева, или хотя бы нимфа ближайшего источника? Это в духе Гомера, мой друг. За такую сказку я отдам семь сотен сцен из современных романов, в которых рыжекудрые жены банкиров изменяют своим мужьям с камердинерами или же бальзаковские и стендалевские выходцы из низов пытаются изменить социальный строй, обрюхатив какую-нибудь наивную аристократку…
Эстрад, глава налоговой инспекции, удивленно смотрит на поэта.
— Я правильно вас понял, Лафит? Вы верующий?
— Верующий? Я единственный истинно неверующий среди всех, кого я знаю, почтеннейший! Я не обожествляю ни четки, ни математические или химические формулы. Для меня религия всего лишь народный прообраз поэзии. Не смотрите на меня так неодобрительно, добрый Кларан, это вполне обоснованное определение. Искусство — это религия, вышедшая из-под влияния церкви. Поэтому религия девятнадцатого века — это искусство.
Налоговый инспектор испуганно отодвигает от себя чашечку с шоколадом.
— То, что вы говорите, возможно, годится для Парижа, но не для нас, простых сельских жителей. Как добрый католик, а я таков, я открыто заявляю, что нахожу всю эту историю с видениями в гроте Массабьель досадной и достойной сожаления…
— В этом я ничуть не сомневаюсь, — спешит ответить Лафит. — Ведь все, что сегодня называют религией, — не более чем механическое повторение, пустая условность и политический ход. Если некое человеческое создание, выделяющееся среди себе подобных, действительно верит в своих богов и видит невидимых во плоти, как это часто бывало в прежние, истинно религиозные времена, то такой человек вызывает неудовольствие всех, кто лишь соблюдает обычай и бездумно повторяет молитвы. Ибо ничто так не противопоказанно эпохе, которая сама есть бледная копия, но никак не оригинал.
— Господа, господа, — умоляюще взывает Дюран, который переводит взгляд с одного на другого, не в силах понять, о чем они спорят. — Господа, о чем тут рассуждать? Ведь это же чистой воды надувательство. Вы же знаете, в нашей местности сейчас дает представления цирковая труппа из По. Могу себе представить, что какая-нибудь хорошенькая циркачка решила подшутить над недалеким ребенком…
— Это уже что-то похожее на гипотезу, — смеется литератор Лафит. — Интересно было бы услышать гипотезы других господ. Какова ваша гипотеза, господин главный сборщик налогов?
— Гипотезы — дело прокурора, — отвечает господин Эстрад с вежливым поклоном в сторону Виталя Дютура, сверкающего рано облысевшей макушкой.
— Это заблуждение, господа, — звучит гнусавый голос простуженного прокурора. — Государственная власть действует не на основании гипотез … Что касается первичного дознания, то это прерогатива полиции. — И прокурор протягивает руку полицейскому комиссару Жакоме, который только что подошел к его столику. — Есть новости, милейший Жакоме?
Полицейский комиссар отирает пот со лба, так как громадная печь Дюрана пышет жаром.
— Чистое безумие, — говорит комиссар, покачивая головой. — Я получил несколько донесений. Калле сообщает о демонстрации перед кашо. Моя дочь рассказывает, что завтра полгорода собирается отправиться вместе с малышкой Субиру к гроту Массабьель. А бригадир жандармов д’Англа сообщает о большом волнении в деревнях Оме, Вигес, Лезиньян и многих других.
— И все это в середине девятнадцатого века! — вновь горестно восклицает владелец кафе. — Лурд приобретет в глазах всей просвещенной Франции дурную репутацию. Что напишут о нас передовые газеты: «Сьекль», «Журналь де деба» и особенно «Птит репюблик»?
— Ничего не напишут, — успокаивает его Лафит. — Не переоценивайте нашу значимость. Писать о нас будет разве что «Лаведан», который сегодня опять не вышел.
— Демонстраций я, однако, терпеть не намерен, — размышляет вслух полицейский комиссар. — А что думает об этом господин прокурор?
Виталь Дютур с трудом подавляет приступ кашля.
— Для нас, судей, — объясняет он, — первостепенное значение всегда имеет ключевой вопрос: cui bono? — то есть: кому выгодно? В данном случае: кто извлечет пользу с политической точки зрения? Ибо следует себе уяснить, что любой взмах ресниц имеет в наше время отношение к политике. И если Пресвятая Дева является сегодня дочери поденщика, то она делает это с вполне определенной политической целью: стремится оказать поддержку церкви и, как следствие этого, упрочить власть духовенства, а тем самым усилить влияние роялистской партии, которая и есть партия церкви, хотя в настоящее время по соображениям тактики клерикалы внешне поддерживают либеральный режим. Таким образом, явления в гроте Массабьель служат делу реставрации Бурбонов, осуществить которую стремится французское духовенство. Как представитель императорского правительства я должен рассматривать эти явления и в особенности их возможные последствия как изменнические происки, которые в последнее время опасно усилились. Руководствуясь принципом «кому выгодно?», можно сделать логический вывод: за этой историей стоят какие-то священники, которые стремятся разжечь среди недовольного суеверного населения огонь фанатизма, чтобы добиться ослабления императорского режима. Вот каков, господа, мой основанный на размышлениях и отнюдь не гипотетический взгляд на вещи. Принесите мне, пожалуйста, еще один глинтвейн, любезный Дюран. Проклятый здешний климат вреден мне во всех отношениях…