— Дали одни люди.
— Почему они тебе дали?
— Увидели, что я выигрываю, и попросили ставить за них. У меня система, Мотл, на основе простой теории вероятностей. Как-нибудь объясню. В общем, кажется, действует. Половину выигрыша оставляю себе, другую отдаю синдикату.
— Безотказных систем не бывает.
— Попробуй мою, — сказал он строго, с убежденностью.
Метод его, насколько я мог понять, основывался на свободе игрока от правил, обязательных для самого заведения. В блэкджеке при равенстве очков выигрывает банкир. Но у тебя, сказал Довидл, есть гораздо больше преимуществ. Ты точно знаешь, что сделает банкир, поскольку он связан правилами заведения.
— Я знаю его ограничения, — сказал Довидл, — а он не представляет себе, как я сыграю. Это как каденция в концерте. Дирижер и оркестр точно следуют композиторским нотам, а я, солист, могу что угодно сделать, когда доходит до каденции в каждой части. Они предугадать не могут — могут только ждать, чтобы я вернул их в игру.
— Как это получается в картах?
— Если банкир получил от тринадцати до пятнадцати, он обязан взять еще карту. А это, с большой вероятностью, будет перебор, потому что в колоде из пятидесяти двух карт двадцать стоят девять очков или больше. Уже с тринадцатью брать еще одну — безумие, но, по правилам, он должен. Я же с тринадцатью волен брать или не брать. Чаще я брать не буду, буду блефовать. Иногда, чтобы запутать банкира, возьму еще одну. В среднем три игры из пяти я выигрываю.
— А в рулетку?
— Ставить на красное или черное — бессмысленно. Пятьдесят на пятьдесят — ставка дурака. Я играю на пять номеров со случайными вариациями.
— Как это?
— Три номера у меня на этот вечер постоянные, остальные меняются в определенных пределах. Сочетание фиксированных и переменных скрывает математический метод, и крупье думает, что я из тех, кто играет на авось.
— И получается?
— Чаще да, чем нет.
— А если метод подведет?
— Он не подводит, — холодно ответил Довидл.
Захлопнулся ставень, отсек меня от его доверительности. Почувствовав мое огорчение, Довидл поспешил меня ободрить. Он улыбнулся, ущипнул меня за бритую щеку и сказал:
— Да не волнуйся ты. Я на большие деньги не играю. Я не игроман и ни во что такое не встряну, с чем не могу справиться.
— Так зачем тогда вообще?
Он остановил шофера на Эбби-роуд, оставив ему сдачу с десятишиллинговой бумажки. Последнюю сотню метров до дома мы прошли пешком, тихо переговариваясь.
— Я люблю деньги, — задумчиво сказал Довидл, когда мы свернули на нашу спящую улицу. — Деньги и азарт. Ты, наверное, сам почувствовал, как замираешь, когда крутится колесо и сотня фунтов бежит за шариком.
— Не скажу, что меня проняло.
— Когда в это влез и у тебя есть верный секретный метод, каждая сдача карт или поворот колеса диктуют твою судьбу: верно или нет, жизнь или смерть. Кровь бежит быстрей по жилам, аорта грозит лопнуть, а лицо у тебя совершенно спокойное, улыбаешься. Это великая иллюзия. Выиграл, проиграл — ничем себя не выдашь. Это триумф воли в шопенгауэровском смысле: человека над ситуацией, индивидуума над массой человечества.
— Претенциозная ерунда — вот что это, — буркнул я.
— Ну и отбирать у них деньги приятно. — Он ухмыльнулся.
Под этим напыщенным философствованием, я чувствовал, есть зерно отчаянной правды. Чтобы уйти от кошмаров утраты и вины, ему нужно было еженощно искать опасности с долей мошенничества и грязнотцы: риск и старые проститутки. Он искал противоположности тому, что должно было с ним случиться. «Не умру, но буду жить», — сказал Псалмопевец. Единственным способом отделиться ему, живому, от укоризны мертвых было постоянно напоминать себе, что он не там, где его родные. Если он чувствовал, как стучит сердце в ожидании карты, это был знак, что он еще жив, избежал уготованной ему судьбы.
— Опять же деньги, — повторил он. — Мне нужны деньги, чтобы начать заново, когда покончу со скрипкой. Я запланировал для нас новое будущее. Ты и я, идеальная команда.
Одно табу за другим, подумал я. Он так далеко отодвинул себя от любящих мертвых, что готов теперь отвергнуть их мечты о его будущем. Меня это не очень удивило. Когда отец вернулся из Польши, игра Довидла лишилась чего-то. Она стала, на мой слух, бессвязной, ритмически предсказуемой. Ушла острота свежести, появилось что-то механическое. Он играл хорошо, но без прежнего блеска, словно не верил больше, что предназначен для мировой славы. Упражняться стал меньше, репертуар расширял ленивее. Я не исполнил свой долг перед отцом — не осведомил об охлаждении его подопечного.