— Два — четыре, — сказала Рая. — Мяч налево.
Сережа, который стоял на подаче, отшвырнул мяч и быстрыми шагами, почти бегом, направился за теми. А те уже скрылись за домом. Рая сказала:
— Я побегу за Ольгой Николаевной и за Любой.
Она побежала, а мы, словно вдруг проснувшись, кинулись за дом.
Там была драка. Сережа бил Снежного. Остальные трое стояли рядом, но не вступались. Оська сидел на земле, прижавшись спиной к белой стене дома, и судорожно, без слез, всхлипывал. Снежный был старше Сережи и казался мощнее, но он был трус. Он отступал, закрывался руками, холеное лицо его, усыпанное родинками, было жалким.
Появились Ольга Николаевна и вожатые и потребовали немедленно прекратить драку. Сережа опустил руки.
— Дурак! — плачущим голосом сказал Снежный. — Мы ж его не собирались бить! Чего его бить, он от одного удара сдохнет. Мы его просто попугать хотели.
— В самом деле, Скворцов, — укоризненно произнесла Ольга Николаевна. — Что это еще за драки на территории лагеря? Если тебе что-то не нравится — поговори с товарищем, объясни, что не надо так делать, а не то что — сразу в драку. Нехорошо. Ну, помиритесь.
Сережа сказал Снежному:
— Ты у меня, гад, еще не так получишь. Попробуй только пальцем дотронуться до Оськи!
Вот с каким человеком я встречаюсь зимой у Вали. И все свои накопленные чувства, все свои представления о благородстве, справедливости, мужестве и красоте — отдаю ему. Он об этом не догадывается, и хорошо, что не догадывается, это мне только мешало бы, отнимало бы свободу воображения.
Он живет в Кривоарбатском переулке, и я чуть ли не каждый вечер иду гулять в надежде встретить Сережу. На Арбате я захожу в будку телефона-автомата, не опуская гривенника, снимаю трубку, набираю выдуманный номер, делаю вид, что разговариваю, произношу какие-то слова, загадочно улыбаюсь, киваю. Мне приятно думать, что прохожие, которые видят меня в будке, могут понять по выражению моего лица, что я разговариваю с мальчиком.
Я вешаю трубку и снова сворачиваю в Кривоарбатский, который плавным изгибом выходит в Плотников переулок, откуда можно повернуть налево, к дому, а можно — направо, к Арбату, и снова дать кругаля в надежде на этот раз встретить Сережу. Я рисую в воображении момент встречи, придумываю слова, которые ему скажу, а он — мне. Я готовлюсь, понимая, что многое зависит от первого слова и от первого взгляда.
И однажды он проходит мимо меня, оживленно споря о чем-то с товарищем. Я ошалело смотрю ему вслед. Он меня не узнал!
После минутного столбняка приходит мысль: а может, и лучше, что не узнал? Зато и не помешал игре, которая после этой встречи разгорается с новой силой.
Семейное благополучие
Обо всем этом никак не расскажешь маме, у которой свет клином сошелся на моих двойках, и всё, что не относится к ним, кажется ей не стоящими внимания помехами. А это и правда мешает. Ты сидишь за партой и утопаешь в фантазии. И вдруг учитель, которому надоело выражение отрешенности на твоем лице, выдергивает тебя из твоих мечтаний:
— Повтори, о чем мы сейчас говорили!
И ты стоишь дура дурой, в тягостном и оправдывающемся предчувствии новой двойки, а вслед за нею — нового унижения домашним скандалом.
Унижение усугубляется тем, что в двенадцать лет я вымахала в сутулую дылду и почти сравнялась ростом с мамой — она ведь маленькая. Когда, нагнетая гнев, она кричит: «Пач-че-му ты мне все время врешь?! Что мне с тобой делать?!» — я, презирая себя за неспособность к бунту, думаю о том, что если у меня когда-нибудь будут дети, я ни за что не буду кричать на них и лупцевать по лицу, потому что дети не виноваты, что не могут понять правило и решить задачу. Некоторые могут, а некоторые не могут!
Мало того, что плохо учусь и у меня, по мнению мамы, «папин нос», — я еще и богатая! Хуже других, а живу лучше других! У нас отдельная трехкомнатная квартира, а большинство моих одноклассниц живет в коммунальных. У Нинки Акимовой, кроме школьной формы, одно-единственное платье, из которого она давно выросла, а на меня шьет сама Зиновия Анфимовна, которая шьет «в лучших домах». Заполучить Зиновию Анфимовну — это честь, она не к каждому согласится пойти. Ей нужна для работы отдельная комната. Она любит поговорить о том, как шила у таких-то и у таких-то, и какая мебель у тех и у других, какая посуда, и чем ее там кормили. Она любит поесть не обильно, но изысканно: куриное крылышко с картофельным пюре, кусочек отварной осетрины, бутербродик с черной икрой. Когда в квартире воцаряется Зиновия Анфимовна, все (кроме папы, вечного труженика на благо семьи) работают на то, чтобы ей было удобно, вкусно, чтобы не ударить лицом в грязь перед такими-то и такими-то, когда Зиновия Анфимовна будет рассказывать им про нас.
Полуголодная, в заплатанном на локтях пальтишке, Ларка Акимова заходит ко мне за контурной картой и видит, как пышнотелая, бело-розовая Зиновия Анфимовна примеряет мне платье. Мне мучительно стыдно, я испытываю ненависть к рукам, хлопочущим над складочками и оборочками, к маминому подобострастно-высокомерному:
— А вам не кажется, Зиновия Анфимовна, миленькая, что вот тут немного толстит?
Между тем благосостояние семьи набирает темп, папины оперетты идут по всему Союзу, смешные репризы звучат с эстрады, выходят стихотворные сатирические сборнички в издательстве журнала «Крокодил», по радио передают песни на слова Масса и Червинского.
У мамы уже и своя домашняя парикмахерша Нина — она работает на Арбате, возле «Военной книги», а живет в нашем доме, в подвале, с матерью дворничихой и младшим братом Валькой. Приходя к нам, Нина раскладывает свои инструменты на кухонном столе, стрижет маму и укладывает ей волосы щипцами, которые накаляет над газовой конфоркой.
Нина без отрыва от производства окончила школу рабочей молодежи и теперь, тоже без отрыва, учится в автодорожном институте на вечернем.
Мама говорит о Нине:
— Вот она — новая интеллигенция! Будущий инженер! Высшее образование! Она же Диккенса не читала!
Себя мама, безусловно, причисляет к интеллигенции, потому что Диккенса читала, но почему-то ей ничуть не кажется несправедливым, что вот Нина живет в подвале и обслуживает ее. Наоборот! Ей очень нравится произносить: моя портниха, моя парикмахерша, моя домработница, а позже — мой шофер.
А с какой стати ей стыдиться! Если есть деньги — почему не окружить свою жизнь удобствами? Это честно заработанные деньги ее мужа, которому она создает все условия для работы. Свою небольшую зарплату мама посылает в Киев младшей сестре, у которой муж погиб на фронте и осталось двое детей. И ничего нет стыдного в том, что мы стали широко жить. А то, что ты этого стыдишься, — внушает она мне, — это твой очередной бзик и больше ничего.
Приходил полотер — однорукий рыжий Ефим. Двигалась мебель. Разбрызгивалась желтыми большими кляксами и размазывалась щеткой с накрученной на нее тряпкой мастика. Ефим вдевал правую босую ногу в ремешок полотерской щетки и, заложив за спину единственную руку, начинал свой скользящий танец по паркету, который из тусклого становился блестящим, свежим и скользким. Угрюмое, потное лицо Ефима, его сутулая с впалой влажной грудью фигура в расстегнутой рубашке поверх брюк не сочетались с легкими, напористыми движениями его ноги.
Мама ходила за ним по пятам и давала указания: «Вот тут еще раз, пожалуйста. Будьте любезны. Пойдите, вас накормят».
Натерев полы во всех трех комнатах и коридоре и задвинув мебель на прежние места, он ел на кухне, тяготя маму своим присутствием, уже ненужным. После ухода Ефима мама пересчитывала серебряные ложечки. Пересчитывание ложечек после посещения полотера, слесаря или электрика было чем-то вроде ритуала. Иногда вместо двенадцати ложечек насчитывалось одиннадцать и начинались нервные поиски с возгласами: