— Надо было смотреть за ним!
Ксения, миролюбиво:
— Да Бог с вами, сколько раз он у нас — никогда ничего.
— Мало ли что!
Ложка находилась, мама успокаивалась.
Ковры выбивал старичок сторож дядя Ваня. Ночные дежурства он просиживал в отданном ему кем-то из жильцов кресле между дверьми второго подъезда, возле батареи, а выбивать ковры — это был вроде как его левый заработок. Он не только у нас выбивал, но и у других жильцов. Натягивал веревку в углу двора, наискось от сундука-помойки к гаражу, где стоял черный «хорьх» Рубена Николаевича, вешал через веревку ковер и бил его старой, с полопавшимися жилами теннисной ракеткой до тех пор, пока от ковра при ударах не переставало отделяться и отлетать в сторону пыльное облачко. Потом дядя Ваня перекидывал через плечо тяжелый рулон и, кряхтя, относил хозяевам, получая за свою работу небольшую плату. Веревку он тоже снимал, скручивал и уносил, чтобы не украли нищие, которые часто приходили рыться в помойке, складывая найденные съестные отбросы в серые холщевые мешки, которые они носили за спиной.
Молоко привозила через день Марфуша из Апрелевки. В магазинах продавалось — с перебоями — разливное молоко, но, считалось, плохое, разбавленное, и за ним всегда были очереди. Поэтому еще долго сохранялась «система» молочниц, которые привозили молоко в больших алюминиевых бидонах из окрестных деревень и разносили его по квартирам.
Марфуша приходила утром, когда я завтракала на кухне или одевалась в передней. Ей выносили на лестничную площадку кастрюлю и литровую банку. У нее была мерная кружка с длинной ручкой, но мама предпочитала, чтобы молоко отмеряли банкой, так вернее.
Латышка Паша приносила парную телятину. Мясо всегда завернуто в вощеную бумагу и в чистую белую тряпицу. У Паши безукоризненная репутация — про нее мама говорит: «абсолютно честная», «исключительно чистоплотная». В сером вязаном платке и черной бархатной телогрейке, она отличается от других деревенских женщин, носящих в наш дом молоко, картошку и мясо, не только акцентом, но и какой-то особой не деревенской гордостью и статью.
Была «личная» массажистка-косметолог Лидия Павловна. Она жила на улице Веснина, ближе к Арбату, в трехэтажном кирпичном доме. У нее была обширная клиентура, в основном жены высокопоставленных деятелей науки и культуры. Она принимала их в своей тесной комнате, в которую вел длинный, всегда темный коридор большой коммунальной квартиры. В комнате крепко пахло парфюмерией, на стульях, в кресле и на пышной постели, покрытой красным сатиновым покрывалом, сидели дамы с белыми парафиновыми масками на лицах. Эти белые неподвижные лица с мигающими глазами производили жутковатое впечатление.
Лидия Павловна, ширококостная, лет шестидесяти, с красивым, гордым, точеным лицом, работала у трельяжа, заставленного флаконами, банками и баночками с целебными притираниями. Сильными, обнаженными по локоть руками она массировала лицо и шею клиентки, которая сидела в кресле, откинув голову и закрыв глаза в блаженном отупении. Другие дамы, едва шевеля губами, свободными от парафина, переговаривались. Лидия Павловна поддерживала разговор, а руки ее продолжали спокойно и споро делать свое дело — массировать, оглаживать, пощипывать, потом широкой кисточкой наносить на лицо дамы жидкий горячий парафин, который, тут же застывая, превращался в белую маску с отверстиями для глаз и губ. Дама занимала свое место в ряду других парафиновых дам, конвейер двигался — в кресло у трельяжа садилась та, которой пришло время снимать маску. Под маской обнажалось распаренное красное лицо, на которое тут же наносилась другая маска, зеленого цвета — это был длинный процесс, длящийся часа два. Дамы говорили: «Ах, как приятно! Как это необходимо каждой женщине хотя бы раз в неделю! Как это успокаивает нервы!»
Когда начали строить высотный дом на Смоленской, из дома Лидии Павловны всех выселили. Лидия Павловна получила комнату в районе Филей, и мама перестала ее посещать — слишком далеко ездить.
Туфли мама заказывала у Барковского. «Туфли от Барковского» — это фирма. Они всегда модны, элегантны и идеально удобны. Круглоносые, на низком каблучке, из синей, бежевой, черной, бордовой замши, они очень шли к маминой маленькой — тридцать пятого размера — стройной ножке.
Лифчики шила Кошке, важная дама, жившая в Староконюшенном переулке, в огромном сером доме, на первом этаже. Мама говорила, что те лифчики, которые продаются в магазинах, — «портят грудь», а Кошке шьет — тут мама понижала голос, словно речь шла о чем-то не совсем законном, но достойном уважения — «по последним французским моделям», которые ей привозят «оттуда».
Как это — «оттуда»? Откуда? Понятие «железный занавес» воспринималось зримо и осязаемо. Казалось совершенно невероятным, что «оттуда» сюда, в Староконюшенный, может что-то проникнуть. Представлялся лазутчик, шпион, проползающий под железным занавесом, рвущим ему одежду на спине, чтобы передать Кошке французские модели лифчиков.
Это были мелкие частники-одиночки, существовавшие тайно от фининспекторов и потому всегда настороженно прислушивавшиеся к шумам за стенами своих убежищ. Свой товар они оценивали, конечно, дороже, чем он стоил бы в магазине, но в магазине было не то качество и многого не достать. И кроме того, маме нравилось на вопрос, откуда у вас такой прелестный абажур или шляпка, произнести небрежно: «Я заказываю у частника». Как позже говорили: «Купила в „Березке“».
Шляпы мама шила у Елизаветы Васильевны. Шляпы были по тогдашней моде, с маленькими, загнутыми кверху полями, плотно и глубоко сидящие на голове и украшенные какой-нибудь пикантной деталью — перышком, бантиком или вуалеткой, опускающейся на лоб и глаза и делающей мамино простоватое, курносенькое лицо «дамским», значительным.
Шляпница жила в Гагаринском переулке, в длинной и узкой полуподвальной комнате. В отличие от надменной и самоуверенной Кошке, она то и дело оглядывалась на дверь — боялась соседей. И как видно, не зря боялась, потому что мама стала говорить о ней в прошедшем времени и нашла другую шляпницу, но часто вспоминала прежнюю:
— А все-таки Елизавета Васильевна меня больше устраивала.
Новая шляпница — тетя Рая — жила в Большом Могильцевском, в старом двухэтажном, когда-то, видно, богатом особняке, а теперь — обшарпанной развалюхе, поделенной на комнатушки. С тети Раиной дочкой Ёлкой Явич мы вскоре подружимся. Я буду часто приходить к ней в гости. Мне очень нравится эта деленная комната с частью лепного потолка, с камином, в котором стоит рефлектор. На большом столе, заваленном кусочками фетра, гнездится круглая, по форме головы, болванка, на которую натягивается фетровый колпак.
У тети Раи немножко трясется голова, похоже, что она все время кивает. Елка говорит, что это после гибели Яши, Елкиного старшего брата, который в 41-м ушел с ополчением на фронт и не вернулся.
Ёлкин угол отделен от «мастерской» шторой. Там окно, выходящее на тихий скверик с длинными зелеными скамейками и большой цветочной клумбой, которая зимой превращается в раскатанную горку.
Ёлкин папа — Август Явич — писатель, но его почему-то не печатают, и тетя Рая кормит семью шитьем шляп. У папы своя комната на Тверском бульваре, там его рабочий кабинет, он там пишет роман о гражданской войне, участником которой он был. Роман этот вышел, но уже после 53 года, а до этого семья жила очень бедно. И все же, если придешь к Елке, тетя Рая всегда хоть чем-нибудь да угостит. Пирожком с картошкой, поджаренным и посыпанным солью кусочком черного хлеба.
Это уж потом, много лет спустя, когда семья, обменяв комнаты, соединилась на Тверском, и у папы одна за другой стали выходить книги, написанные им в годы опалы, и появился достаток — тетя Рая устраивала пышные застолья, она была великая кулинарка. Маститый хозяин сидел во главе стола, правда, он-то не принимал участия в пиршестве — был на строгой диете из-за сахарного диабета, но он поддерживал и вдохновлял застолье. У него была львиная седая шевелюра, очки с толстыми стеклами, он любил «держать площадку», рассказывать истории из своего боевого военного прошлого. А тетя Рая подкладывала гостям на тарелки и кивала, кивала…