Выбрать главу

В Михайловском — санаторий, а до революции — тоже поместье Шереметевых. Плёсково — это их маленькая усадьба, а тут целый дворец. Как память об одном из графов остались елки, посаженные в кружок посреди поля. Говорят, что под ними граф похоронил своего пони. Елки высокие, и нижние ветки стали уже высыхать.

Приезжает Ваня Дубцов, худенький, в промасленном пиджачишке, опускает задний борт, подставляет ящик, мы забираемся в кузов и начинается последняя часть путешествия, самая рискованная. Грузовик кренится с боку на бок, мотор взревывает, грязь под колесами кажется бездонной и бесконечной. А вдруг машина застрянет посреди этого густого моря грязи со склизкими глинистыми берегами — что с нами тогда будет?

Но Ваня знает все тайные объезды, все спрятанные под жижей островки тверди, лавирует между часто посаженными стволами лип, которые отделяют дорогу от поля. Кажется, что кузов не пройдет, застрянет между стволами. Но ничего, проходит под испуганные наши вопли.

И когда грузовик выезжает наконец на мощеную булыжником дорогу и мы видим долгожданную арку с кумачовым полотнищем, на котором еще невыгоревшее ярко сияет «Добро пожаловать!», и останавливается возле свежепобеленного двухэтажного дома с голубыми обводами окон, с ласточкиными гнездами под крышей, мы искренне, от всей души благодарим Ваню, испытывая к нему даже легкое чувство влюбленности.

…И обязательно взять с собой на этот раз наволочку!

Еще нет и в помине резиновых надувных матрасов, кругов, дельфинчиков, всего этого фигурного купального антуража. Зато есть счастье обладания собственной наволочкой. Эту наволочку надо намочить, отжать, потом раскрутить, держа за раскрытые края, и с размаху опустить на воду. Наволочка надувается большим упругим пузырем. Нужно положить на этот пузырь подбородок и плавать, зажав в руке края.

В прошлом году у меня не было наволочки, и я завидовала тем, у кого они были. Пользоваться казенной строго-настрого запрещено. Я написала маме, чтобы привезла в родительский день наволочку, и она привезла — что это было за счастье! Теперь уже не я, а ко мне подходили и просили дать поплавать. К этому времени я уже научилась плавать — может быть, как раз потому, что не было пузыря.

А песни! Песенный поток, гипноз, песенная нирвана, в которую уходишь всеми своими чувствами!

Когда в море горит бирюза, Опасайся шального поступка. У нее голубые глаза И дорожная серая юбка. Эй, моряк! Не надейся на помощь норд-веста. Мисс из знатной семьи, И богатого лорда невеста…

Или вот эта:

…Они пошли туда, Где можно без труда Достать себе и женщин и вина…

Или эта:

… Сталь засверкала В руках у Джона, Нелли упала Без крика, без стона. Гарри вскочил на ноги, Джон Грей кричит: «С дороги!» В Гарри он нож вонзил!

И тому подобные.

Каждая песня — как щелочка в заборе, сквозь которую брызжет какая-то разудалая, сумасшедшая и невероятно притягательная жизнь.

— Встань, повтори вопрос! Опять витаешь? Садись, два!

Петя + …

Кажется, совсем недавно мы, девочки из тринадцатой палаты, с завистью и восторгом смотрели на старших и мечтали скорее повзрослеть. Там, у них, были любовь, ревность, свидания на мосту, а мы, младшие, только мечтали обо всем этом.

И вот всего год прошел, а как все изменилось! Теперь мы были средний отряд, и уже на нас с завистью смотрели девочки из младшего.

Теперь и у нас начались с мальчиками сложные отношения. Наташа Абрамова ходила с Аликом Торбочкиным. Она говорила, что у них дружба и ничего больше, но при этом краснела. А Инку Чегис видели на мостике со Славкой Степановым. Она тоже отрицала, что у них роман, но, между прочим, они вырезали на перилах мостика свои имена. И если бы только. А они написали: «Инна + Слава». Этим плюсом они себя и выдали.

Самая интересная ситуация создалась у Ани Горюновой: к ней был неравнодушен Герка, а ей самой нравился Валерка. И хотя Герка снабжал Аню, а заодно и всю нашу палату ворованными огурцами с подсобного хозяйства, ей все равно больше нравился Валерка, а про Герку она говорила: «Господи! До чего он мне надоел!»

Все эти жгучие моменты жизни обсуждались, анализировались и обрастали сплетнями.

Только меня никто не обсуждал и не анализировал.

Я делала вид, что меня это ничуть не трогает. Говорила, что мне никто не нравится, что у нас в лагере нет ни одного стоящего мальчишки, что я вообще не понимаю, как не надоест с утра до вечера перемывать им кости. Репутация моя блистала чистотой, но кто бы знал, как мне хотелось ее хоть немножко запятнать! Чтобы и обо мне сплетничали! Чтобы и я могла сказать, как Аня про Герку: «Господи! До чего он мне надоел!» Эта фраза казалась мне верхом достижения цели. В ней чувствовалась усталая гордость или, лучше сказать, гордая пресыщенность. Но о ком я могла так сказать? Ни о ком.

Алик Торбочкин сказал про меня Наташе, что, наверно, я очень гордая. Да ничего я не гордая! Просто в присутствии мальчишек на меня нападает такая застенчивость, что я становлюсь угрюмой и скованной до тупости. Может, поэтому мальчишки и обходят меня стороной: думают, что я очень гордая. Как сделать, чтобы обо мне так не думали?

Однажды Петя Лившиц, один из самых скромных мальчиков нашего второго отряда, принес в лагерь птенца. Вокруг лагеря в дуплах старых лип было множество гнезд, и редкая палата не выкармливала одного, а то и нескольких птенцов. Птицы были маленькие, очень красивые: тельце желтое, а крылышки и хвостик — коричневые с черным. Мишка Рапопорт говорил, что если в гнезде пять птенцов, то одного можно брать спокойно: птицы умеют считать только до четырех и, следовательно, пропажи пятого птенца не заметят. Мы всегда брали только пятого птенца. В палатах скапливалось иногда по несколько птенцов из разных гнезд. Сестра-хозяйка Елена Ивановна кричала:

— Вот погодите, доберусь я до ваших птенцов! Всех повыкидаю! Это срамота смотреть, что с палатами сделали!

В нашей, тринадцатой, их перебывало пять штук. Двое благополучно оперились и улетели, а троих мы похоронили. Непонятно, почему они умирали: мы так о них заботились!

На Петю с его птенцом почти никто не обратил внимания, но меня словно что-то подтолкнуло. Словно кто-то шепнул мне: теперь или никогда! Я подошла и охрипшим почему-то голосом спросила:

— Ты его нашел или из гнезда вытащил?

— Нашел, — ответил Петя. — Он в траве сидел.

Птенец был почти оперившийся, пестренький, с желтым пухом вокруг клюва. Его беззащитный вид придал мне смелости, я склонилась над ним и умильно запела:

— Из гнездышка упал! Бедненький! Смотри, глазки какие испуганные!

Мимо прошли Инна и Танька Пашкова и сделали вид, что нас не заметили. Это был хороший знак. Я поднажала:

— Клювик раскрывает! Кушать хочет! Ты чем его будешь кормить?

Петя сказал, что собирается кормить птенца гусеницами, а поселит на подоконнике, в коробке. Я кивала, а сама косилась по сторонам. Возле столовой стояли и не смотрели на нас Наташа и Алик, а у куста сирени с безразличным выражением лица стояла Оксанка, первая лагерная сплетница. Вот это меня по-настоящему обрадовало: теперь можно быть уверенной, что еще до ужина все узнают о том, что я стояла с Петей.

— Я тебе дам свою панамку! — осенило меня. — Положим ее в коробку, и ему там будет как в гнезде!

— Давай, если не жалко, — согласился Петя.

Панамка была почти новая, но что панамка!

После отбоя, лежа в постелях, мои подруги обсуждали Петю.

— Если к нему приглядеться, он ничего, — сказала Аня.

— Вполне, — поддержала Валя.